Окружили, стеснили, поймали. Кто-то, обняв Голицына сзади, сдавил его так, что он почти задохся; кто-то схватил за горло; кто-то бил по лицу. Но он всё ещё не сдавался, боролся отчаянно, с тою удесятерённою силою, которую даёт бешенство.
Вдруг откуда-то издали послышался крик. Голицын узнал голос Одоевского. Ни тогда, ни потом не мог понять, что это было: очнулся ли больной от беспамятства и, услышав шум свалки, перепугался; или делали ему кровопускание, а он вообразил, что пытают, режут, – но крик был ужасный. И Голицын ответил на него таким же криком. Если бы кто-нибудь со стороны услышал, то подумал бы, что здесь и вправду застенок или дом сумасшедших.
– Верёвок! Верёвок! Вяжите! Да чего он орёт, каналья! Заткните ему глотку!
Голицын почувствовал, что ему затыкают рот платком, вяжут руки, ноги, подымают, несут.
Покорился, затих, закрыл глаза. «Ну, теперь ладно. Хорошо, всё хорошо», – сказал чей-то голос.
Медленно проплыло белое в красном тумане лицо Зверя, и он лишился чувств.
«Пытать будут. Помоги, Господи, вынести!» – было первой мыслью Голицына, когда он очнулся на свежем воздухе; обер-полицеймейстер Шульгин, чтобы привести его в чувство, поднял окно кареты во время переезда из дворца в крепость.
«Какие пытки выносили христианские мученики… Да ведь то мученики, а я… Ну, ничего, может, и я…» – ободрял себя Голицын, но бодрости не было, а был животный ужас.
Карета остановилась у комендантского дома в Петропавловской крепости. Шульгин высадил арестанта и сдал фельдъегерю. Вошли в небольшую комнату с голыми стенами, почти без мебели, только с двумя стульями и столиком, на котором горела сальная свечка. Фельдъегерь усадил Голицына на один из стульев и сам сел на другой. Так безмятежно зевнул, крестясь и закрывая рот ладонью, что Голицын вдруг начал надеяться, что пытки не будет.
«Нет. Будет. Вот они! Идут! Помоги, Господи!» – подумал, прислушиваясь с тем отвратительным сосаньем под ложечкой, от которого переворачиваются внутренности, к зловещему лязгу железа и многоногому топоту в соседней комнате.
Вошёл седой, подстриженный по-солдатски в скобку старик на деревянной ноге, генерал Сукин, комендант Петропавловской крепости; за ним – человечек низенький, толстенький, с провалившимся носом, плац-майор Подушкин; и ещё несколько плац-адъютантов, ефрейторов и нижних чинов. Сукин держал в руке железные прутья с кольцами. «Орудия пытки», – подумал Голицын и зажмурил глаза, чтобы не видеть. «Помоги, Господи!» – твердил почти в беспамятстве.
Проворно постукивая деревяшкой по полу, старик подошёл к столу, поднёс к свечке лист почтовой бумаги и объявил:
– Его величество государь император повелевает заковать тебя в железа. – «Тебя» произнёс с ударением неестественным.
Голицын слушал, не понимая. Несколько человек бросились на него и стали надевать кандалы на руки, на ноги и замыкать ключами.
Он всё ещё не понимал. Но вдруг понял, закусил губы, затаил дыхание, чтобы не расплакаться от радости, такой же бессмысленной, животной, как давешний ужас. Смотрел в лицо коменданта и думал: «Какой превосходный человек!» И лицо безносого плац-майора казалось ему прелестным, и серые лица солдат такими добрыми, что он готов был расцеловать каждого. Заметил невиданный, оранжевый воротник на плац-адъютантском мундире: «Должно быть, переменили по случаю нового царствования», – подумал всё с той же упоительно-бессмысленной радостью. Немного стыдно было, что так перетрусил, но и стыд тонул в радости.
– Егор Михайлович, отведите в Алексеевский, – сказал комендант Подушкину. Тот связал концы носового платка и надел на голову Голицыну.
Он встал, покачнулся и едва не упал: не умел ходить в кандалах. Подхватили под руки. Выйдя из дому, усадили в сани. Подушкин сел рядом и обнял его за талию. Сани делали частые повороты, должно быть, в узеньких проулках между крепостными бастионами. Выглянув одним глазом из-под съехавшей повязки, Голицын увидел подъёмный мост через ров и в толстой каменной стене ворота.
– Куда вы меня везёте? В Алексеевский равелин, что ли? – спросил Подушкина.
– Не извольте беспокоиться, квартирка будет отличная, – утешил тот и поправил на глазах его платок.
Голицын вспомнил то, что слышал о равелине: в него сажали только «забытых», и никто никогда из него не выходил. Но по сравнению с пыткой вечное заточение казалось ему блаженством.
Сани остановились. Арестанта опять подхватили под руки, помогли вылезть и взвели на ступени крыльца. Заскрипели на ржавых петлях двери и захлопнулись с тяжёлым гулом. «Оставьте всякую надежду вы, которые входите», – вспомнилось Голицыну.
С глаз его сняли платок и повели по длинному коридору с рядом дверей, тускло освещённому сальными плошками. Впереди шёл плац-майор и, останавливаясь у каждой двери, спрашивал: «Занят?» Отвечали: «Занят». Наконец ответили: «Пуст».
– Пожалуйте-с, – любезно пригласил Подушкин, и Голицын вошёл в каменную щель, узкую, длинную, напоминавшую гроб. Сторож засветил в ставце ночник – шкалик зелёного стекла с поплавком в масле. Голицын увидел нависший свод, окно с толстой железной решёткой в стенной глубокой впадине; два стула, столик, лазаретную койку, круглую железную печь в одном углу, а в другом зловонную кадку – парашу.
Сняли кандалы, раздели, обыскали, ощупали даже под мышками; надели арестантскую куртку, штаны, засаленный халат и рваные туфли, не впору большие.
Старик высокого роста, в длиннополом, зелёном, с красным воротом и красными обшлагами, мундире времён павловских, необыкновенно худой, высокий и бледный, похожий на мертвеца, вошёл в камеру. Это был комендант Алексеевского равелина швед Лилиен-Анкерн. Часовые считали его немного помешанным, называли Кащеем бессмертным и уверяли, что ему лет под сто и что он провёл в казематах лет пятьдесят, вечный узник среди узников.
Плавным шагом, сгорбившись, заложив руки за спину, с открытым ртом, где торчали два жёлтых зуба, со взором невидящим, он шёл прямо на Голицына.
– Как ваше здоровье? – спросил ещё издали; не дожидаясь ответа, опустился на колени и привычно ловким движением начал надевать снятые кандалы на ноги его. Надев, показал, как надо ходить, поддерживая за верёвочку звенья, соединявшие ножные обручи. Голицын попробовал и опять едва не упал.
– Ничего, научитесь, – утешил плац-майор.
Обернув наручники замшевой тряпкой, комендант спросил:
– Так можете писать?
– Могу.
– Ну, вот и кончен туалет, – ухмыльнулся Подушкин с любезностью. А Лилиен-Анкерн, всё ещё стоя на коленях, поднял на арестанта свои столетние, мутной плёнкой, как у спящих птиц, подёрнутые глаза и произнёс благоговейно, как слова молитвы:
– Божья милость всех нас спасёт!
«Так, должно быть, на том свете старые покойники приветствуют нового», –подумал Голицын.
Старик молча встал и тем же плавным шагом, сгорбившись, закинув руки за спину, вышел из камеры.
Сторожа помогли арестанту перейти со стула на койку.
– Почивайте с Богом, не горюйте: всё пройдёт. Номерок отменный, сухенький, тёпленький, – сказал Подушкин.
Все вышли и заперли дверь. Ключ повернулся в замке; загремели задвижки, запоры, засовы; последний огромный болт проскрежетал, и наступила тишина.
Голицын чувствовал себя погребённым заживо, а всё-таки радовался: миновала пытка.
Увидел на столике ломоть ржаного хлеба и кружку кваса. Давеча, во время обыска, попросил есть; плац-майор извинился, что поздно, на кухне все уже спят, и велел принести хлеба с квасом. Голицын съел и выпил всё: давно уже так вкусно не ужинал.
Начал укладываться. Снял халат и с трудом поднял на койку отягчённые цепями ноги; хотел уже растянуться на плоском, как блин, тюфяке, но взглянул на пестрядёвую[83] подушку без наволочки: на ней были жирные пятна. Понюхал, поморщился. Носовой платочек Маринькин, ещё неразвёрнутый, с вышитой красной меткой «М. Т.», лежал на столике. Должно быть, прощаясь, успела-таки сунуть ему в карман, а при обыске забыли или нарочно оставили, сжалившись. Разложил его так, чтобы не касаться щекою подушки. От платочка пахло Маринькой. Улыбнулся – почему-то вспомнил, как в ту первую и последнюю брачную ночь, когда она разбудила его поцелуем, не сумел её удержать – «глупо» заснул.
Где-то близко, как будто над самым ухом его, заиграли, запели заунывную песню куранты, как медноголосые ангелы. «Божья милость всех нас спасёт», – послышалось ему приветствие мёртвых мёртвому. И, продолжая улыбаться, он блаженно заснул с последней мыслью: «В пасти Зверя – как у Христа за пазухой».
Вчерашние звуки, только в обратном порядке – сначала скрежещущий болт, потом засовы,запоры, задвижки и, наконец, щёлкающий ключ в замке, – разбудили его поутру. Вошёл Лилиен-Анкерн, спросил: «Как ваше здоровье?» – и, не дожидаясь ответа, исчез.