— Немочь падучая! Лжете вы все! Здорова дочь моя, никогда никакой за ней не бывало немочи!
Раф Родионович с искаженным отчаяньем лицом, расталкивая всех, кинулся к Фиме, наклонился над нею и быстро сорвал повязку с головы ее. Он увидел на лбу ее яркую красную полосу; а Фима в то же время вздохнула и открыла глаза. Подбежали взволнованные боярыни и, прежде чем Раф Родионович вымолвил слово, схватили ее и унесли в терем.
Царь закрыл лицо руками и зарыдал как малый ребенок.
В тот же день слух о происшествии с царской невестой разнеся по всей Москве. Одни толковали, что Всеволодские своими хитростями скрыли от царя болезнь дочери, что она давно уже испорчена, другие не верили этому и вспоминали давно позабытую историю Марьи Хлоповой. «Все это бояре-злодеи, должно полагать, опоили, отравили девицу неповинную!!»…
Всюду тихонько, на ухо друг другу передавалось имя боярина Морозова как главного виновника этого события. Московские жители давно не любили его.
Весть о печальном происшествии дошла и до Дмитрия Суханова, который все эти дни не выходил из дому и не смел показываться на глаза Всеволодским после последнего сделанного ему приема. Но услыхав от своего хозяина про то, что толкуют в народе, он как сумасшедший бросился в дом Куприяновой.
Там встретила его сама Куприянова и, взглянув на ее отчаянную фигуру и заплаканные глаза, он сразу убедился, что действительно с Фимой случилось что-нибудь неладное.
— Что, что такое? — повторял он прерывающимся голосом. — Ради Христа, не мучь, скажи…
— Ах, батюшка, — завопила Куприянова, — такое стряслось, что ажио разум мутится… Фиму-то опоили, что ль, чем, перед царем и боярами криком закричала и упала как мертвая. Ну, сейчас по всему двору говорить стали: «Порченая!»… будто бы Раф-то Родионыч да Настасья Филипповна знали про то давно, да скрыли… Набежали ко мне сюда люди ратные — Раф-то Родионыч в Кремле был — так Настасью Филипповну схватили да потащили. Что уж там такое теперича с ними — я и не ведаю! Хотела бежать да спрятаться, ан нет, где уж тут, не спрячешься, а и меня потянут, чует сердце мое, что потянут, пытать станут… Вот времена-то… И за что ж это?
Она заломила руки и громко завопила. — Меня-то за что же? Я их по родству да по доброте моей приютила, а из-за них вот теперь пропадать мне и со всем домом, что ж это за напасть такая! батюшки!…
Суханов ее уж не слушал. Он бросился вон из дому. В Кремле расспрашивал всех кого мог, и все ему повторяли одно и то же: «Родителев девицы той пытать будут — знамо дело, обман государя не шутка… вина великая, а с ней что станется, того никому не ведомо».
Пробовал было Суханов пробиться дальше во дворец, но об этом нечего было и думать. При первом неосторожном слове его схватили бы, и тогда ничем уж и никому он не мог бы помочь. И побежал он обратно к себе, чтоб посоветоваться с Провом. А Пров его дожидался с новой вестью.
— Не ведаю, — говорил Пров, — кто зачинщик в том деле, кто нашу боярышню испортил, а знаю одно — причастен тут немало Осина. Выведал я, где он скрывается. У знахаря в слободе Стрелецкой. И вместе с тем знахарем кажный день они то в Кисловку, то в Кремль ходят, — все разузнал.
Недолго думая, Дмитрий заставил Прова вести себя в Стрелецкую слободу и указать, где там живет знахарь. Дело было уж к вечеру, как дошли они до избы Мишки Иванова. По всем признакам хозяина не было дома. Немая старуха, видно, тоже ушла куда-нибудь или спала крепко. Как ни стучался Дмитрий, никто изнутри не отзывался.
— Так подождем, — сказал Пров, — вернутся же они… Уж теперь не уйдет он из наших рук, хоть и заколдовал себя, а не уйдет…
Они стали бродить по опустевшим темным улицам.
Прошло с полчаса времени. И вот различили они во мраке как будто две фигуры. Два человека действительно направлялись к избе знахаря. Дмитрий и Пров прокрались за ними. Вот они у калитки, стучат в нее, но им никто не отпирает.
— Эк, чертова баба, — говорит один из стучащих, — напилась, видно, да и дрыхнет, что с ней станешь делать. Придется через забор лезть, не ломать же калитку.
— Да постой, постучи еще, может, откликнется.
Дмитрий и Пров так и вздрогнули — они узнали голос Осины. Дмитрий уж хотел броситься на врага своего, но Пров его удержал.
— Постой, — шепнул он, — постой, время терпит, теперь не уйдут уж, Слушай…
— Право слово, через забор полезу, — говорил Мишка, — прозяб больно, мороз вишь ты какой!
— Ишь, прозяб! — перебил его Осина. — А мне нынче хоть всю ночь простоять на морозе, так не замечу — сердце согрелось, вот что! Вся душа кипит, радуется. Ведь я уж, признаться, думал — пропало наше дело, — ан нет, вывезла кривая!… Большой ты, брат, знахарь — да и со своею знахаркою, кумою Манкой. Может, уж винится теперь на дыбе Раф Всеволодский, плетет околесную про немочь своей доченьки…
Все стало ясно для Дмитрия. Не помня себя, выхватил он нож, и прежде чем Осина успел произнести слово, навалился на него и запустил этот нож ему в грудь по самую рукоятку.
Пров между тем в свою очередь кинулся на Мишку и, не давая ему опомниться, крепко-накрепко стянул ему кушаком руки за спиною. Мишка завопил благим матом, но Дмитрий, бросив заколотого насмерть и только слабо хрипевшего Осину, приспел на помощь Прову, и оба они всунули целую рукавицу в рот Мишке.
— Что теперь делать? — спросил Пров.
— Вестимо что, одно и осталось: потащим его, потащим в Кремль, а коли словят нас дорогой, так все одно, повинимся, хоть умрем лютою смертью, а доведем до государя это дело…
Но их план не мог удаться; отчаянный крик Мишки был услышан. Из соседних домов выбежали люди. Суханов и Пров не стали отбиваться, а дали себя связать и рассказали собравшимся, в чем дело. Дмитрий повинился в убийстве ведомого беглого вора и разбойника Якова Осины, а знахаря Михаилу Иванова, которого соседи тотчас же признали, обвинил в порче царской невесты. Сбежавшиеся люди, услыхав про такие дела, только развели руками.
Царем овладело такое горе, что его приближенные не знали, что с ним и делать. Он заперся у себя в опочивальне, не принимал пищи, рыдал и рвал на себе волосы. И в этом отчаянии он был уже не тем разумным, почти окончательно созревшим юношей, каким его до сих пор все знали. Он снова превратился в ребенка, совсем потерял волю, чувствовал себя каким-то придавленным, бессильным пред разразившимся над ним несчастьем. В сознании этого бессилия, в сознании полной неисправимости случившегося его постарались утвердить Борис Иванович Морозов и духовник. Только они одни среди придворных не растерялись, а напротив, более чем когда-либо владели всеми своими поступками и словами.
Морозов — в последнее время, то есть со дня избрания невесты, как-то стушевавшийся и в глубокой тайне ведший свою интригу — теперь опять выступил на первый план, опять явился полноправным хозяином во всем дворце. Царь не хотел никого видеть — всех гнал от себя. Но Морозов его не слушался, оставался в опочивальне, приводил с собою духовника, и они кончали тем, что царь поневоле должен был их слушать. И он их слушал, хотя, конечно, многого не мог разобрать в том, что они ему говорили. Все его мысли, все его чувства были заняты одним: его любовью, еще более выросшей и окрепшей за эти тяжелые дни.
После нескольких часов немого отчаяния он вдруг вскакивал и кричал:«Нет, хочу ее видеть! Пустите меня к ней… зачем вы меня удерживаете, как смеете удерживать?! Я хочу… что там с нею?! Хочу ее видеть непременно!…»
Несмотря, однако, на грозные слова его, Морозов и протопоп все же продолжали его удерживать силой, запирали перед ним двери, говорили, что это никак невозможно. И бедный царь превращался в несчастного и послушного ребенка, почему-то вдруг убеждался, что они правы, что ему действительно никак нельзя ее видеть, что ему нечем бороться с тем страшным врагом, который нежданно-негаданно его сломил и осилил — с мнимой болезнью Фимы.
Так прошло три дня. Бояре не дремали. Теперь все уже действовали заодно с Морозовым, для всех новая царевна и родня ее были ненавистны. Морозов с протопопом держали царя взаперти, лишили его всякой возможности разобрать дело и убедиться в обмане, убедиться в том, что Фима совсем здорова и что никакой падучей немочи в ней нет и никогда не было.
Бояре под руководством того же, теперь более чем когда-либо энергичного Морозова, делали свое дело, уже не первое в летописях царского семейства — чинили спрос и расправу Всеволодским. С этим делом нельзя медлить: невольно являлось опасение — а вдруг царь не выдержит, вдруг в нем опять проявится та сила, на которую, несмотря на свою молодость, он уже не раз показывал себя способным.
У Всеволодских было мало защитников, но все же они были. Пушкин с друзьями своими и единомышленниками сделали все, что могли, для несчастного семейства — они избавили Рафа Родионовича и Настасью Филипповну от жестокой пытки, которая им грозила и о неизбежности и необходимости которой шла речь между боярами. Пушкин сумел найти доступ к царю, несмотря на всю зоркость Морозова и протопопа; он не смел открыть ему правды, да и сам, может быть, не знал ее; к тому же он еще раз убедился в силе и хитрости Морозова и опасался, слишком уж явно вредя ему, навлечь на себя большие беды. Но он все же сделал многое — он прямо спросил царя: пытать ли Всеволодских и что делать с девицей?