Затем, через несколько недель после вступления на трон, государь открыто объявил о своём решении начать войну против короля Дании, повсюду в стране производилась усиленная мобилизация, и по войскам был отдан приказ к лету быть готовыми к выступлению. Гвардия, которая в последнее время никогда не трогалась из Петербурга и считала это известного рода привилегией для себя, тоже получила приказание готовиться к походу против Дании. Офицеры и солдаты не решались громко протестовать против этого приказа, так как государь объявил, что сам намерен вести свои войска в Данию, но всё же такое – правда мнимое – нарушение старых льгот вызвало глубокое неудовольствие, и вся страна с ужасом отнеслась к предстоящим огромным расходам на ведение войны, которая не могла принести России ни славы, ни выгоды, а касалась только нескольких клочков земли, которые нужно было оттягать у датского короля в пользу немецкого герцогства, совершенно безразличного и даже ненавистного русским.
В своей личной жизни Пётр Фёдорович стал пренебрегать воздержанием, которое возложил на себя вначале. Графиня Елизавета Воронцова приобрела над ним неограниченную власть и, не стесняясь, открыто выказывала это, поощряла его к резкому, непочтительному обращению с супругой и сама при каждом удобном случае держалась вызывающе и ясно намекала на свои виды в будущем занять её место на троне, подле государя.
Это нескрываемое высокомерие возмущало весь двор, всю русскую знать, оскорблённую в своей гордости при мысли о том, что вместо чужестранной принцессы над ними будет властвовать особа из их же среды и даже не из самых родовитых.
Екатерина Алексеевна, наоборот, держала себя очень скромно, со смирением сносила все унижения и старалась выказывать глубокое почтение как к русскому духовенству, так и к войску Этим она завоевала себе симпатию во всех слоях, и высшее общество, насколько позволяла боязнь пред неограниченною властью императора, всё более и более группировалось около неё. Пётр Фёдорович ограничивался в своей частной жизни обществом офицеров своего голштинского полка, английского посланника мистера Кейта, и графа фон Гольца, присланного в Петербург Фридрихом для переговоров о заключении мира. Двор сохранил всю азиатскую роскошь, достигшую своего расцвета в царствование Елизаветы Петровны; в общем, придворная жизнь стала ещё более блестящей, ещё более оживлённой благодаря появлению новых лиц, а также многих возвращённых из ссылки в Сибирь. Во главе ссыльных, возвратившихся в Петербург, были старый граф Миних и Бирон, герцог Курляндский, последнего государь не мог ещё водворить в его прежние владения, но принял обоих заклятых противников с величайшими почестями. Миних, проведший всё время царствования Елизаветы Петровны в нужде и лишениях, в самой отдалённой местности Сибири, в Пелыме, явился к императору в том самом полушубке, который носил в ссылке, в сопровождении многочисленных детей и внуков. Пётр Фёдорович обнял его, надел через его плечо свою собственную голубую андреевскую ленту и возвратил ему чин генерал-фельдмаршала, предоставив ему при этом старшинство среди прочих фельдмаршалов империи. Многие семьи, родственники которых томились в ссылке, пребывали в отдалении от двора и в трауре, теперь, с объявлением помилования, они снова появились при дворе и принимали участие в общественных увеселениях.
Однако большие празднества устраивались редко. Пётр Фёдорович предпочитал интимный кружок своих приближённых, так что, в общем, во дворце было довольно пусто и уединённо, настоящая придворная жизнь была только у императрицы, которую она обставила строжайшим этикетом, в противоположность императору, совершенно не желавшему считаться с таковым.
В этой обстановке жил Бломштедт и наслаждался безоблачным счастьем. Он поселился в Зимнем дворце, в его распоряжении были лошади дворцовой конюшни, он постоянно находился в обществе государя, не неся при этом никаких особенных обязанностей, так как Пётр Фёдорович освободил его как от собственно службы камергера, так и военной службы в голштинской гвардии. У барона осталось достаточно времени на посещение красавицы Мариетты, и нередко он проводил в её обществе целые дни в гостинице Евреинова, где оставил за собою помещение.
Страстное увлечение этой обольстительной женщиной с каждым днём увеличивалось; очарование её любви и милой, остроумной болтовни не проходило, несмотря на частое и иногда продолжительное отсутствие барона, обусловленное его жизнью при дворе. Напротив, он с новой жаждой стремился в её объятия. Иногда он не заставал её дома, и ему приходилось долго ждать её возвращения; тогда им овладевали мрачные мысли и он терзался сомнениями. Но всё это исчезало мгновенно, когда она возвращалась и, нежно ласкаясь к нему, разглаживала морщины на его лбу.
Однажды, поспешив к возлюбленной в необычный час, он нашёл её дверь запертой, и когда, спустя некоторое время, Мариетта отворила, она показалась барону несколько смущённой; она заявила, что была занята туалетом и никак не могла выйти из спальни, находившейся на другом конце коридора. На ней было просторное белое матине;[12] её волосы были в несколько беспорядочном виде. Когда Бломштедт вошёл под руку с ней в спальню, ему бросилась в глаза перчатка, лежавшая на ковре и по виду похожая на те перчатки, которые носили императорские гвардейцы.
– Это что? – бледнея, воскликнул он, подняв перчатку, по размерам принадлежавшую большой, сильной руке, и грозным взглядом посмотрел на Мариетту.
Мариетта, по-видимому, испугалась, и на мгновение её глаза блеснули так же грозно и насмешливо-вызывающе; но сейчас же она оправилась, с беспечной, равнодушной улыбкой взяла перчатку у Бломштедта и сказала:
– Наш трагик был у меня пред тем, как я начала свой туалет, мы репетировали с ним одно место из новой пьесы, в которой оба должны участвовать по приказанию государя. Он был в мундире времени Петра Великого и, вероятно, обронил здесь свою перчатку. Да, рука у него не маленькая, – проговорила она с детской, невинной улыбкой и бросила перчатку в угол, – не такая, как у моего стройного красивого друга, – прибавила она, нежно целуя руку молодого человека, после чего, шутя и ласкаясь, потянула его за собою на диван и попросила расчесать её волосы и мягкой щёткой освободить их от пудры, как он уже часто делал это раньше.
Мрачные подозрения не сразу улеглись в Бломштедте, он даже подумал, не навести ли у слуг справки о том, кого принимает у себя Томазини, но его гордость и рыцарские чувства воспротивились такому унизительному выпытыванию. Он постепенно успокоился, его руки скользили по душистым, роскошным волосам Мариетты, и он слушал её неумолкаемую болтовню, прерываемую внезапными поцелуями. Очарование минуты взяло верх, и молодой человек почти упрекал себя в недоверии к такому прелестному существу, которое, казалось, только о нём и думало.
Так жил Бломштедт изо дня в день, наслаждаясь невозмутимым счастьем.
Пётр Фёдорович, несмотря на свои изменчивые настроения, был с ним всегда одинаково дружествен и при каждом случае выказывал ему своё благорасположение, следствием чего было то, что, несмотря на молодость Бломштедта, весь двор относился к нему очень внимательно и почтительно, как будто он принадлежал к самым почётным людям в государстве. Так как барон не вмешивался в политические дела, а жил только в своё удовольствие и никогда не выпрашивал у государя никаких подачек или милостей, которые могли бы противоречить желаниям других, то у него не было также и врагов, напротив, пред ним даже заискивали, чтобы при его посредничестве достичь того или другого, и даже сановники не стеснялись в некоторых случаях довериться ему и просить его содействия для получения некоторых решений государя.
Тщеславие Бломштедта было вполне удовлетворено; для того чтобы стреляться к власти, сопряжённой с большими трудами, работой и ответственностью, он был ещё слишком молод. Ему оказывали везде уважение, почтительность и дружбу, он видел себя поставленным наравне с наивысшими особами, и это вполне удовлетворяло его юную душу; он жил в постоянном блеске и очаровании, которым дарила его красавица танцовщица; только изредка омрачался его горизонт мимолётными облаками.
Иногда пред ним воскресали воспоминания о родине, но не тревожили его совести, так как он сделал всё, что мог, и государь обещал ему, что его просьба будет исполнена. Он сообщил отцу о благосклонном отношении к нему государя, о назначении камергером, и старый барон выразил своё одобрение в ласковой форме, противоречившей его обычной строгости и холодности, а затем значительно увеличил сумму, которую он предназначил сыну. Бломштедт написал также пастору Вюрцу и сообщил ему о решении государя по делу несчастного Элендсгейма; в это письмо было вложено письмо к Доре. Когда он писал Доре, это был, пожалуй, единственный момент, когда он почувствовал глубокое угрызение совести; каждое слово любви и надежды звучало такой ложью, что он краснел сам пред собою. А между тем в его словах была правда; он действительно чувствовал тоску по Доре, но это чувство было совсем иное, более чистое, ясное и спокойное, чем та бурная, пламенная страсть, которая влекла его к Мариетте и от которой он никак не мог избавиться.