Артистически дирижируя настроением публики, Гитлер пускал в ход тщательно отработанные приемы. Даже импровизируя, не терял над собой контроля. Он увлекался, упоенно фантазировал, искренне наслаждаясь вдохновенной игрой, но не отступал от партитуры. Выдав незапланированный пассаж, он наклонялся к референтскому столику и давал указания насчет стенограммы. Справившись по тексту, Дитрих тут же вносил соответствующую поправку. Иностранные корреспонденты понимающе ухмылялись, дипломаты сидели с каменными лицами.
Маскируя вынужденные перерывы глотком воды, фюрер отбрасывал упавшую на лоб косую челку. Иногда он улыбался, приводя курьезное, по его мнению, высказывание зарубежной печати. Оскал разгоряченного, издерганного гримасой лица выглядел жутковато.
Угрозы в адрес Москвы прозвучали в один из таких моментов «просветления». Выбрасывая обвинение за обвинением, рейхсканцлер долго не мог остановиться, наверное, и сам не знал, как закончить длинный период, где концы никак не вязались с началом. Возможно, поэтому его обличения приобретали все более грубый характер.
Артобстрел франко-советского договора — Гнедин засек время — продолжался пятнадцать минут. Заметив, что на него поглядывают, Евгений Александрович поднялся и с обдуманной медлительностью покинул ложу.
Примерно в это самое время возвращались на базу самолеты, демонстрировавшие над Кельном.
Оратор между тем, не затрудняя себя риторическими согласованиями, с места в карьер обрушился на Чехословакию. На сакраментальных словах о «жертвах, приносимых немецким народом на алтарь отечества», он прослезился и впал в меланхолию. Полуторачасовую речь увенчал маловразумительный мистический бред. С трибуны сошел обессиленной сомнамбулой, кусая посеревшие губы.
— Как вам представление, сэр? — остановил своего посла Ширер на выходе из зала.— Я так понял, что следующая на очереди Прага?
— Больно было смотреть на Мастного. Всякому ясно, что маленькая страна, которая насчитывает всего четырнадцать миллионов населения, не нападет на Германию... Абсурд! А это неуемное восхваление нацистской культуры? Неужели канцлер настолько фанатичен, чтобы считать культурой нацизм?
Когда они вышли наружу, Гитлер уже уехал. Солдаты весело разбегались по своим грузовикам.
— Вот это охрана! — покачал головой Ширер.— Всего хорошего, сэр.
К Додду подошел голландский посланник Лимбур- Стирул.
— Господин Понсе, кажется, выедет сегодня для доклада в Париж, а русскому и чехословацкому представителям, возможно, придется просить отставки.— Голландский аристократ все еще мыслил категориями старой Европы.
— Нападки Гитлера, несомненно, отличались крайней воинственностью,— согласился американец. «Но до отставки не дойдет,— решил он.— Не те времена».
Вдоль и поперек Витезлав Незвал исходил древний мистический город, где каждая улочка, каждый помеченный терезианским знаком фасад читались как главы зашифрованной книги.
Дом «У Солнца», дом «У Луны», дом «У Звезды», дом «У Трех Скрипок» — астрологическая симфония, музыка сфер, запечатленная в стенах. Дремотные грезы былой имперской столицы, заброшенной в непонятный двадцатый век.
Хладом и сыростью тянет из сумрачных подворотен. Лязгают подковы по мостовой. Колбасники выгружают дымящийся зельц. Пекари таскают плетеные корзины с подсоленными рогаликами. Катятся бочки по наклонной доске. Грохочет, нещадно пыля, брикет в железных бункерах.
Нет, этого ничто не объяснит!
Ни красота, ни стиль своеобразный,
Ни Прашна Брана, ни площадь Староместская,
ни Карлов мост,
Ни древняя, ни молодая Прага —
Ничто — что можно осязать, что можно строить
или разрушать руками.
Нет, этого не объяснят преданья старины и красота
неповторимой Праги.
Такой на свете не было и нет, разрушив даже, ты ее
не уничтожишь.
Поэзия ее сложна, но при стараньи ее всегда
угадываю я,
Так мы угадываем мысли женщин, которых любим.
Нарисовать иль описать тебя никто не сможет,
И зеркала к тебе не поднесешь,
Я не узнал бы в зеркале тебя, и ты б сама себя
в нем не узнала.
В многоголосом верлибре проступает прерывистый центростремительный ритм. Дребезжат голубые трамваи, спускаясь с Виноград к музею, тяжелые фургоны ползут по Нерудовой и Лобковицкой, трещат моторы, изрыгая сизую гарь, на подъездах к Чернинскому дворцу.
Глядя на чешую двушпильных башен, на кресты колоколен и купола, видя их и не видя, поэт ощущает город в целом от Петршина до Градчан.
В автомате «У Короны», близ остановки автобуса, холодный «Праздрой» и нарезанная тончайшими ломтиками ветчина. Свиные ножки с влашским салатом в кафе «У Гусыни». В Кобылисах, где конечная остановка трамвая, горячие сосиски вкусно припахивают дымком. Обособленные миры. Не сливаясь друг с другом, они сосуществуют под одним небом, где весело кувыркается одинокий биплан. И у каждого своя тайна, свой особый язык, своя мелодия, свой неповторимый размер.
Незвал давно сбился с излюбленного маршрута от площади Короля Иржи до Фохова проспекта (через Жижков и Карлову улицу, мимо суровой Прашна Враны, к Вацлавской площади). Поигрывая тростью, заглядывал в каждый укромный уголок, присаживался на скамейки, прижимаясь щекой к шершавой известке, вслушивался в смутный лепет заплутавших столетий.
По зову чужой памяти, по капризу нетерпеливого сердца, стремившегося разом объять все, он сворачивал в темные переулки, узкими лазами забредал во внутренние дворы и кружил в лабиринте брандмауэров и подворотен, пока не подворачивалась спасительная пивная, где можно было перевести дух, набросав на картонной подставке примерещившийся шаманский бред.
Часть представляла целое. В полете над временем и пространством перемещались века и кварталы. Старо- Новая синагога придвигалась к ограде костела Святого Штефана, Злата улочка непостижимо втекала в Кампу, и белый восьмиконечный крест на брусчатке у Клементинума, как роза ветров, осенял любые пути. И размыкались стены, и наплывали башни, словно под каждым камнем, как у Голема под языком, таился чудодейственный шем рабби Лёва. Вот и хрустальный магический шар на черном блюде в витрине книжного магазина. С мечтательной улыбкой на круглом лице, сохранившем удивление детства, поэт долго вглядывался в глубины литого стекла и, шевеля губами, беззвучно беседовал с толпой обступивших его теней.
Репетиция в театрике «На Слуни», где они с Ярмилой Гораковой готовили «Депешу на колесах», назначена на четыре. Значит, вся Прага и все время вселенной принадлежит ему одному.
Прыснув, проскочила мимо чудаковатого толстяка тройка либеньских модисточек, седоусый пан в котелке, узнав знаменитость, почтительно обогнул тротуар. И только художник Иозеф Чапек не преминул остановиться рядом, отсалютовав точно такой же тростью.
— Сервус!
— Над чем работаете? — вежливо поинтересовался Незвал, возвращаясь на землю.
— Все валится из рук,— вздохнул Иозеф.— Карел считает, что через год-другой Гитлер начнет войну. Быть может, это последняя наша весна.
— Не все так мрачно. Мы не одни в этом волчьем мире. С нами Советский Союз.
— Саламандры беспощаднее волков,— художник отрицательно покачал головой.— Они уже кромсают сушу и мечут, мечут свою поганую икру,— и пошел своей дорогой, глянув мельком на кружащий над крышами самолет.
Роман брата «Война с саламандрами» он прочитал еще в рукописи и твердо знал, что все будет именно так: недомыслие и беспечность одних, трусость других и предательство третьих.
На подходе к Народному дому Незвал купил свежий выпуск «Право лиду». На первой полосе красовался Конрад Гейнлейн в открытом автомобиле, окруженный беснующейся толпой: оскаленные физиономии, вздернутые в нацистском приветствии руки. Рядом выразительные заголовки: «Итальянские бомбардировщики над Эритреей», «Военный парад в Кельне», «Нападение эсэсовцев на полицейский участок в Вене» — одно к одному. Что и говорить, новости неутешительные. Фашистская мразь обосновалась в собственном доме. Республика в смертельном капкане.