Заночевали поздним декабрьским вечером в одной из таких изб игумен Ефросим с Митяем.
Вышли они из Новгорода на рассвете, ни с кем не простясь, — тихо, как вороги. Впереди — Ефросим, Митяй — позади ковылял. Ворчал игумен:
— Нынче снова с тобою беда. Почто отстаешь, негодник? Почто вихляешь, яко неподкованная кобыла?..
— Ноги у тебя длинные, отче, — скулил виновато Митяй. — Погодил бы… Куды нам поспешать? Все одно домой путь держим.
— Оттого и поспешаю, аль невдомек? Стосковался я, Митяй, по родной обители. Тихо там, печи топлены, монахи кротки, пастыри усердны…
Остановился Ефросим на взлобке волховского высокого берега.
— Ужо вам! — погрозил он кулаком виднеющимся за морозной пеленою свинцовым куполам Софии. — Тьфу на тебя, Великий Новгород!..
Плюнул и зашагал, не оборачиваясь, с силой втыкая суковатую палку в твердый наст…
— Эко осерчал ты, отче.
— Небось осерчаешь… А ты, смиренник, почто на игумена своего скалишь зубы, — остановился он, разглядывая Митяя, словно увидел впервые. — Мало насиделся в темнице у Мартирия? Ишшо захотел?..
— Свят-свят, — перекрестился Митяй.
Вчера это было, все свежо в памяти — явился игумен, прямо от Мирошки, к Мартирию на Владычный двор.
Пропустили его в хоромы без лишних вопросов и разговоров — ждали. Держа прижатой ко груди рукою железный крест, вошел Ефросим размашисто, остановился, перешагнул через порог, дерзко взглянул на восседавшего в высоком кресле Мартирия. Служки, стоявшие по. бокам от владыки, в растопыренных зипунах (под зипунами надеты кольчуги, за поясами — короткие мечи), обеспокоенно зашевелились.
— Здрав будь, владыко.
— И ты будь здрав, Ефросим.
Глаза в глаза. Непотребные, злые слова клокотали у игумена в горле. Но выкрикнуть их он не посмел, сдержался, крепче сжал рукою железный крест.
Не за себя пришел говорить Ефросим, хотя и знал: за себя — тоже. Однако не было за его спиной разгневанных людей, не слышались крики и гул толпы. За дверью прохаживалась стража, сопели, изнывая под тяжестью кольчуг, готовые по первому зову поспешить на помощь владыке служки.
— С чем пожаловал, Ефросим? — нарушил затянувшееся молчание Мартирий.
Слабый голос его был исполнен ангельской кротости. Но глаза, как буравчики, остро сверлили игумена.
— Скажи прямо, владыко, почто держишь отрока моего в темнице? — сказал Ефросим.
— Коли знаешь про то, и разговор наш будет короток, — ответил владыка. — Взял я его, дабы тебя спасти от греха великого.
Тут бы, по нраву, и взорваться игумену. Но снова сдержал он себя, Мартирию не позволил над собою потешиться. Отвечал спокойно, по присказке:
— Где гнев, там и милость. Что хочешь ты от меня, владыко?
— Многого не прошу. Да малое придется ли тебе по душе?
— Сказывай, — согласно кивнул игумен.
— Митяя я тебе хоть сей же час возверну. Мне он не надобен, хоть и дерзок в словах и помыслах, но то не его вина, — сказал не спеша Мартирий. — Ты же поклянешься мне на кресте, что покинешь Новгород и навсегда удалишься в обитель…
— Милостив ты, владыко, — усмехнулся Ефросим. — Худшего ожидал. Прости. А клятва моя — вот она: во имя отца и сына и святого духа…
Он вдруг сорвался, перешел на крик:
— Не будет ноги моей в Новгороде!.. Проклят город сей и все, кто в нем! Холопы и рабы, лисицы многоликие — сгиньте!.. Пожирайте вольный хлеб свой и друг друга, топчите святыни, надругайтесь над слабыми, перед сильными ползайте на брюхе в грязи и навозе… Возрадуйтесь, что свободны, что нет над вами бога милосердного. Сгиньте!..
Кому высказывал он правду, в страданиях вымученную, перед кем метал бисер?!
Только улыбнулся Мартирий и хлопнул в ладоши. Служки привели Митяя, вытолкали их обоих за дверь, проводили за ворота и наглухо закрыли створы.
С тем и ушел Ефросим из Новгорода. Не нужен он был никому, и ему никто не был нужен. Остался у него Митяй, смышленый отрок, — ему и отдаст он остаток своих дней…
В избе, где ночевали, трое было случайных людей: пожилой скоморох, купец-удалец да седой мужичок без прозванья.
Скомороха звали Радко. Сказывал он про себя невеселую быль:
— Жизнь изжить — других бить, и биту быть.
Сам я из Новгорода родом, а много мотался по всей Руси. Дело наше не простое, хлеб горький. Бывал я и в Чернигове, и в Киеве, и в Рязани, и во Владимире. В Суждали бабу схоронил, Вольгой ее звали. Шибко болело у меня сердце, так свербило, что силы нет. Да только скомороху разве до слез?.. Ходили мы с Карпушей, сыночком моим, да с Маркелом-горбуном по деревням, тешили людей веселыми байками, кормились чем бог пошлет… Карпуша мой весь в матушку-покойницу вышел: красивенький был и шустрой. Вот и приглянулся он князю Всеволоду — взял он его к себе в меченоши. Последней радости меня лишил, последнего утешения. Маркел-то вскорости помер, а про Карпушу я долго ничего не слыхивал. Один остался, как перст. То к обозникам прибьюсь, то к купцам… А как встанем на отдых, скоморошины сказывал. Шибко любит народ наш веселое слово. Ты вот игумен, а и в твоих глазах бесы. Значит, правду говорю… Так-то и ходил я по Руси. Лаптей одних сколь истоптал — не счесть. Но тянут годы к родному порогу — не хочется спать вечным сном в чужой земле, своя душе ближе, да и к раю дорога, сказывают, со своей-то земли короче. Вот и решил я вернуться в Новгород, а перед тем сынка повидать. Думал, коли взял его к себе Всеволод, — нынче ходит он у него ежели не в передних мужах, то в важных дружинниках… Приплелся во Владимир, туды-сюды сунулся, сыскал знакомого камнесечца, Никиткой его зовут. Стал про Карпушу расспрашивать… Эх-ха, лучше бы не ходить мне ко Владимиру. Помер Карпуша-то мой, не дождался батьки своего, непутевого скомороха. Пил я, гулял на запоздалой тризне, чуть разума не лишился. Едва выпроводил меня Никитка из Владимира, дал припасов, одежу вот эту самую, чоботы и отправил в Новгород с купцами… Тако я здесь и сижу, в этой самой избе, а что дале делать — не знаю. Сила у меня уже не та, да и с памятью стало худо — перестали новгородцы слушать мои скоморошины. Иду вот на Нево-озеро, будто бы сестрица у меня в тех краях объявилась. Годков двадцать, почитай, не виделись. Признает ли?..
— Да, — сказал Ефросим, зажигая в светце новую лучину. — Давно это было, а помню я тебя, Радко. Вот ведь как свидеться довелось. Помню, как сшибался ты на Великом мосту с крикунами, про все помню. И скоморошины твои не забыл…
Купец-молодец сидел во время разговора на лавке, слушал внимательно, однако помалкивал.
Стал свою историю сказывать мужик без прозвания:
— С реки Юга я, что за Устюгом, из деревни никому не ведомой — всего-то она в три двора.
Горько тут скоморох говорил про свое житье. Мое житье тоже не слаще. Остался и я без жены, с малым сынком Офоней. Пристал к ватаге лихого ватамана Яволода. Озоровали мы на Волге, а после подались под Устюг, на вольные земли. Там ватага и распалась, ушли кто куда. Пристал я к тамошним мужикам, бежали они от боярина Захария, завели тут свое хозяйство. Не сразу приняли они меня, долго приглядывались. А у меня руки по земле стосковались — стал я пашню пахать, рядом с ихними избу свою поставил. Весеннему солнышку радовался, зимою не тосковал, сына растил да хлебушко жевал. Много ли мужику надо? Никто не трогал нас, не стояло над нами ни старосты, ни тиуна. Все, что ни возьму с поля, — все мое. Все, что в лесу ни добуду, — тож мое. Да только недолго так жили… Пришли и к нам боярские да княжеские люди, стали по лесам да пашням зарубки делать, заметки оставлять. Перегородили землю запретными знаменами, оброком да вирами замучили. И сделались мы снова холопами. Тиун наезжал к нам, как на вражью землю — опорожнял хлева и житницы, Офоню моего отвез в Устюг — там он и сгинул в безвестности… Был бы жив Яволод, вернулся бы я к нему снова, да порубили лихого ватамана под Городцом. Вот и бежал я из своей деревни, вот и мыкаюсь по белу свету, но нигде пристанища мне нет. Куда нынче податься — не ведаю…
— Бежал ты, мужик, от своего хозяина, — сказал Ефросим, — и сие — грешно. Ни солнышку всех не угреть, ни боярину на всех не угодить. А так уж положено на земле от бога: кому пашню орать, кому меды пить. За муки же твои, холоп, сторицею воздастся на небесах. Терпи — и вознагражден будешь…
— По третьему разу всегда вырубишь огня, — вступил в разговор молчавший досель купец-молодец. — Послушал я тебя, мужик, и тако скажу: не верь ты монаху. Бог не убог, а Никола милостив. Пойдем ко мне в обоз, не пожалеешь. Бывалые людишки мне нужны.
— Да ты кто таков? — рассердился Ефросим. — Почто человека смущаешь? Чему учишь?
— Не тебе, мних, встревать в мирскую беседу, — смело глядя ему в глаза, проговорил купец. — Ступай себе с богом в свою обитель, а мы обойдемся и без тебя.