— Петр Великий, вы можете оказать мне услугу? Но сначала дайте слово, что вы никому ничего не скажете.
— Какая таинственность! — смеясь, сказал доктор. — И, верно, как всегда, ерунда… Ну, не обижайтесь, даю слово и обещаю исполнить, если вы меня не будете называть Петром Великим.
— Хорошо. Я принимаю… Сколько по-вашему может стоить это кольцо?
— Не знаю. Почем мне знать? — изумленно спросил доктор. — Я не ювелир и отроду этого барского добра не покупал. Я не какой-нибудь…
— Но приблизительно?
— Верно, рублей сто или полтораста?
— Я тоже не знаю. Это подарок папа… Вы когда-нибудь закладывали вещи в ломбарде?
— Сколько раз! Но у меня и закладывать было почти нечего, я приносил по трешнице, а то и меньше. Вы не можете себе представить, как я был…
— Как вы думаете, сколько дадут в ломбарде за это кольцо?
— Думаю, рублей пятьдесят дадут. Неужели вы хотите заложить? — сочувственно спросил Петр Алексеевич. Он хотел было добавить: «возьмите у меня денег», но не решился, Елизавета Павловна задумалась.
— Нет, пятидесяти мне мало. Я обещала дать сто… Голубчик, сделайте это для меня: продайте кольцо. Но тотчас, завтра утром! Вы не хотите? Вам трудно?
— Мне нисколько не трудно, — сказал доктор, привыкший к тому, что на него возлагали самые скучные поручения. — Однако, уж будто это необходимо? Павел Васильевич будет очень недоволен.
— Папа? Он не заметит… Нет, заметит, но не скоро, и я что-нибудь придумаю. По некоторым причинам мне теперь не хочется просить его о деньгах. Первая некоторая причина: у него, кажется, сейчас их очень мало, я поэтому отказалась и от Бореля. А вторая некоторая причина: я на днях взяла у него пятьдесят рублей… Нет, ничего не поделаешь: продайте кольцо. На вас папа сердиться не будет.
— Пожалуйста, не говорите: «папа» — с подчеркнутым французским акцентом иронически произнес доктор. — Вы еще начнете называть Павла Васильевича «батюшка»?.. Со всем тем, я не знаю: может, в ломбарде дадут и сто, — добавил он, приняв решение заложить кольцо и добавить недостающую сумму из бывших у него семидесяти рублей. Петр Алексеевич радостно себе представил, как со временем вернет кольцо Елизавете Павловне. — Завтра утром вам и привезу.
— Какой вы милый, Петр Великий! Но я обещала в двенадцать доставить деньги.
— Я могу вам привезти в одиннадцать.
— Отлично… Или нет, мы утром едем кататься. Петр Великий вы ангел, но уж будьте ангелом в квадрате…
— Не желаю быть ангелом в квадрате, тем более, что вы нарушили обязательство… Ну, что еще вам нужно?
— Мне нужно… От вас это не секрет. Вы знаете Н.? — спросила она, назвав имя известного радикального публициста. — Конечно, знаете, ведь вы же меня с ним познакомили. Пожалуйста, отвезите ему завтра утром сто рублей и скажите, что это от меня. Больше ничего не надо говорить: он знает, в чем дело.
— Если я попаду в тюрьму, то не иначе, как в вашем обществе. Я непременно вас выдам.
— Спасибо. Теперь мы можем вернуться.
В кабинете речь шла о Мамонтове, которого Павел Васильевич помнил по Эмсу. Черняков, вздыхая, говорил, что из его приятеля ничего не выходит.
— Вот вы спрашиваете, революционер ли он. По совести не знаю: у него семь пятниц на неделе. Он очень одаренный человек, но путаник. Посудите сами: был художником, страстно увлекался живописью, имел даже некоторый успех. Мне серьезные художники говорили, что у него большой талант… Большое дарование, — поправился Михаил Яковлевич. — Так вот, видите ли, ускакал зачем-то в Америку и оказалось, что он не художник, а журналист! А так как, повторяю, он чрезвычайно способный человек, то и как журналист он тоже чего-то добился: писал в Америке, пишет у нас, все почему-то под псевдонимами.
— «Лишний человек», Рудин? Немножко старо. Что может быть скучнее в наше время? — сказал доктор.
— Нет, какой там Рудин? Мамонтов отнюдь не герой романа: для этого он слишком бесконтурный человек; романисту и ухватиться было бы не за что. Теперь он находится в Берлине по поручению какого-то журнала. Однако, я подозреваю, что дело не в журнале, а в новой даме сердца…
В передней раздался звонок.
— Это Владимир Викторович. Как бы все-таки узнать его фамилию?.. Постойте, Черняков, не рассказывайте дальше: мне интересно, что этот Мамонтов, — сказала Елизавета Павловна и выбежала в переднюю. Через минуту она вернулась в сопровождении высокого, худого, гладко выбритого человека с бледным лицом, с левой рукой на перевязи. Он неловко вошел в кабинет и так же неловко, без улыбки, что-то пробормотал в ответ на любезные слова хозяина, поднявшегося ему навстречу. Почему-то, однако, сразу чувствовалось, что его неловкость происходит никак не от застенчивости. Нечто очень жесткое и упорное было в его худом лице с резко выраженными чертами. Здороваясь с Черняковым и с доктором, он, хотя невнятно, назвал свою фамилию. Елизавета Павловна радостным жестом показала из-за спины Михаилу Яковлевичу, что теперь все в порядке: она вспомнила! Фамилия гостя была как будто Валицкий или как-то так. Лицо его показалось Чернякову знакомым.
— …Неужто прошло два года с тех пор, как вы у нас были? — говорил профессор, помнивший, что, действительно, видел этого человека; тогда он был как будто другой. — Да, знаю, вы были на войне. Вижу, что воевали. Надеюсь, ничего серьезного? — спросил он, показывая глазами на перевязь, и с неудовольствием подумал, что точно такой же вопрос задал Чернякову о Дюммлере.
— Нет, — ответил кратко гость. Он неуверенно сел в пододвинутое ему кресло и занял в нем самое неудобное, совершенно прямое положение. «Точно на козлах сидит!» — подумала Машенька, с любопытством за ним следившая. Гость беспокойно оглянулся, на мгновенье задержался взглядом на ногах Елизаветы Павловны, и тотчас отвернулся. Сама Елизавета Павловна, закуривавшая папироску, этого не видела, но Машенька заметила и обиделась.
— Так ваши еще долго пробудут в Берлине? — спросил профессор, старавшийся равномерно поддерживать скучный ему разговор на обе стороны: молчаливый гость сидел справа, а Черняков и доктор слева.
— Сколько прикажут врачи. Может быть, моей сестре и не очень хочется уезжать: в Берлине сейчас большой съезд, у нее и там, кажется, маленькое подобие салона.
— Очевидно, у вас, Черняков, есть семейная любовь к знаменитостям, — сказала Елизавета Павловна. Маша и доктор засмеялись. Михаил Яковлевич высоко поднял брови, задетый и удивленный.
— Вот как? Я за собой что-то не замечал!
— Да вы и сегодня успели сообщить, что должны вечером быть у Достоевского.
— Я не «успел сообщить», а просто вам сказал, что должен буду уйти скоро после обеда. У меня с Достоевским пятиминутный деловой разговор об его выступлении на нашем вечере, только и всего. Право, тут нечем было бы хвастать, даже если было такой уж большой честью лично знать Достоевского.
— Я его видел в Эмсе, — сказал Павел Васильевич, тоже недовольный замечанием дочери. — У него на водах выходили постоянные столкновения с немцами из-за очереди. По-видимому, он чрезвычайно нервный человек.
— Безумно нервный и раздражительный. Очень неуютный субъект. Он работает ночью, а спит днем! Так что свидания назначает только по вечерам, вот и мне назначил нынче в восемь. Кстати сказать, я не Бог знает какой его поклонник. Мой кумир, как вам известно, Иван Сергеевич, — сказал Черняков («почему бы это должно быть мне известно?» — подумал профессор). — Но, разумеется, никто не может отрицать, что Достоевский большой сердцевед, знаток человеческой души в ее взлетах и падениях.
— Эту фразу, Черняков, о взлетах и падениях я уже от вас слышала. Да верно и взяли вы ее из какой-нибудь рецензии, — сказала Елизавета Павловна, с удовольствием его задиравшая. — Ну, хорошо, не буду, не буду, тем более, что я у вас в долгу. Папа вы отдали ему три рубля?
— А вы знаете, Павел Васильевич, на что Елизавете Павловне понадобились на улице эти три рубля? — спросил Черняков. — Она, видите ли, бросила их нищему! Этакий царский жест! Если я щеголяю знакомством с Достоевским, то вы героиня оного Достоевского… Ага, получили?..
— Они всегда пикируются. А вы, Владимир Викторович, как относитесь к Достоевскому? — спросил Муравьев, возвращаясь на правый фланг.
— Мое имя-отчество Иван Константинович, — сказал новый гость. Павел Васильевич, осекшись, с упреком взглянул на дочь. Она весело засмеялась.
— Как это вы забыли, папа? Конечно, Иван Константинович. Вы верно думали об электромагнитной теории света… Едва ли Иван Константинович восторгается Достоевским, который восхвалял всю эту нелепую войну…
— Об этом предоставим высказаться самому Ивану Константиновичу, — вставил доктор; он был одним из немногих людей в Петербурге, еще интересовавшихся балканскими делами.
— Конечно, нам всем были бы очень интересны непосредственные впечатления человека, бывшего на фронте, — сказал Михаил Яковлевич и, не дожидаясь ответа, продолжал. — Политика Биконсфильда теперь выяснилась с полной очевидностью. Я думаю, что…