Одним словом, много сил положила бабушка, чтобы добиться прощения для внука. Не получилось. Но отпуск ему дали. Для свидания с бабушкой.
Отпуск свой заканчивал поэт тоже неплохо. Из Москвы он сообщил бабушке: «Я здесь принят был обществом, по обыкновению, очень хорошо – и мне довольно весело». И в Петербурге его наперебой приглашали на балы. Собственно, и начался-то отпуск с бала. Не иначе как у графини Воронцовой-Дашковой. На этом балу присутствовал сам великий князь Михаил Павлович. Но как же это посмел опальный офицер явиться на бал, где находятся члены императорского двора? Это был скандал.
Висковатов записал об этом вечере рассказ графа Сологуба, который «хорошо помнил недовольный взгляд великого князя Михаила Павловича, пристально устремленный на молодого поэта, который крутился в вихре бала с прекрасною хозяйкой вечера».
Великий князь искал встречи с поэтом для «грозного объяснения». Но куда там! Поэт «несся с кем-либо из дам по зале…» В конце концов, пришлось-таки поэту уходить «через внутренние покои, а оттуда задним ходом… из дому».
Было ясно, что небезопасно появляться поэту там, где бывают родственники его величества. Недолго пришлось дожидаться начальственного внушения по этому поводу. И случилось это после бала у графа Уварова. На нем, как обычно, блистал Лермонтов. Его окружали самые красивые женщины, с ним искали знакомства родовитые молодые люди. У него просили стихов, ловили его слова и рассказывали другим о беседах с ним как о большом счастье. Говорят, даже сам Булгарин, пользовавшийся дурной славой среди литераторов, пытался из всей мочи хвалить поэта чуть ли не на всех перекрестках, чтобы «все об этом знали». Стихи Лермонтова читали с упоением, их списывали друг у друга. Это считалось хорошим тоном. Имя Лермонтова широко было известно в столице. К слову сказать, именно здесь, в Петербурге, начали собирать все, что имело касательство к покойному поэту. Точнее, в той самой школе, где некогда учился юнкер Лермонтов. Начальник школы генерал-майор А. Бильдерлинг проявил благородную инициативу: организовал музей поэта. И с этой поры все, что мало-мальски было связано с именем Лермонтова, попадало сюда. Самыми различными путями. А ныне эти экспонаты хранятся в Пушкинском Доме (Ленинград)…
Но я, кажется, немного уклонился в сторону. Наутро, после бала у графа Уварова, Лермонтов был вызван к дежурному генералу двора Клейнмихелю.
Генерал «объяснил» поэту, почему разрешена ему поездка в столицу. И пусть молодой провинившийся офицер подумает над этим весьма и весьма серьезно…
Лермонтова никак не могли «простить». Можно подумать, что жизнь его так была дорога двору, что поведение с Барантом, поставившее под угрозу жизнь поэта, очень и очень огорчило его величество.
В самом деле: дуэль окончилась счастливо, Лермонтов понес наказание, можно сказать, искупил его своим участием в экспедициях в Чечню. Что же надо еще?
Слава Лермонтова росла. Того самого Лермонтова, который сочинил «Смерть Поэта». О Лермонтове говорили как о великом продолжателе дела Пушкина. Опальный офицер становился грозной силой.
Мало этого: Лермонтов плюс ко всему мечтал об отставке. Но и этого мало: как уже говорилось, мечтал о том, чтобы открыть журнал и выпускать его, например, вместе с Краевским. Этих своих мыслей поэт не скрывал, а у Бенкендорфа уши были те самые – всеслышащие. И Бенкендорф, одно время помогавший бабушке поэта, теперь уж вовсе отвернулся от нее. Поэтому Елизавета Алексеевна обратилась со своими просьбами к Клейнмихелю.
Думать, что его величество не мог простить Лермонтову его дуэли с Барантом, – значит полностью расписаться в своей наивности. Такие дуэли другим часто прощались. Но не прощались дуэли Лермонтовым. Краевский говорил Висковатову, что Лермонтов мечтал «об основании журнала». Бенкендорф хорошо мог представить себе, что это будет за журнал!
Вот почему настоятельно предлагалось поэту не «мозолить глаз» начальству и подобру-поздорову отправляться назад, на Кавказ. Правда, Лермонтову дважды или трижды продлевали отпуск, но ни о какой отставке или прощении не могло быть и речи.
Ростопчина пишет: «Три месяца, проведенные тогда Лермонтовым в столице, были, как я полагаю, самые счастливые и самые блестящие в его жизни».
Возможно, так оно и есть: пришла известность, признание, было весело, беззаботно. По крайней мере, так казалось. А на самом деле?
А на самом деле очень хотелось в отставку, хотелось свободного приложения сил. Этого стремления не могли заменить ему ни танцы до упаду, ни самые красивые женщины столицы, ни кутежи среди друзей.
О ком это сказано, если хорошенько вчитаться? «На севере диком стоит одиноко на голой вершине сосна и дремлет, качаясь, и снегом сыпучим одета, как ризой, она». Или же этот утес. «Одиноко он стоит, задумался глубоко, и тихонько плачет он в пустыне». А этот дубовый листок? «Я бедный листочек дубовый, до срока созрел я и вырос в отчизне суровой».
1 марта 1841 года Белинский пишет Боткину: «А каковы новые стихи Лермонтова? Он решительно идет в гору и высоко взойдет, если пуля дикого черкеса не остановит его пути».
Кстати, готовилось новое издание «Героя нашего времени». И оно вышло в Петербурге еще при жизни поэта. Он написал к нему предисловие, в котором заявлял, что «болезнь указана, а как ее излечить – это уж бог знает!».
Но вот вопрос: успела ли книга настигнуть его на Кавказе? Удалось ли поэту подержать ее в руках – эту свою третью книгу?
20 апреля 1841 года Ростопчина подарила свои стихи любимому поэту и человеку. И сделала она при этом такую надпись: «Михаилу Юрьевичу Лермонтову в знак удивления к его таланту и дружбы искренней к нему самому».
Перед отъездом Лермонтова ужинали втроем: она, Лермонтов и еще один «друг, который тоже погиб насильственной смертью в последнюю войну». По словам Ростопчиной, «Лермонтов только и говорил об ожидавшей его скорой смерти». Было ли это конкретным предчувствием или обычным его предчувствием, которое одолевало его с юных лет? Это трудно сказать. Через несколько дней предстояла поездка в далекий край. Этого было достаточно для того, чтобы навеять на поэта самые грустные мысли. «Выхожу один я на дорогу…»
Лермонтов был один в целом свете. И выходил на дорогу один…
Лермонтов готовился к отъезду. Не спеша. Уж очень и очень не хотелось. Исподволь приходила зрелость. Правда, медленно. И с полным правом мог он написать в альбом Софье Карамзиной: «Люблю я больше год от году, желаньям мирным дав простор, поутру ясную погоду, под вечер тихий разговор». Я не думаю, что эти слова надо понимать буквально: до «тихих вечеров» было еще очень и очень далеко. Но все-таки…
Князь Владимир Одоевский, прощаясь с Лермонтовым, подарил ему записную книжку. И учинил на ней такую надпись: «Поэту Лермонтову дается сия моя старая и любимая книга с тем, чтобы он возвратил мне ее сам, и всю исписанную». Поэт не смог ее исписать. Ни тем более «возвратить ее сам»…
Простился Михаил Юрьевич и… Как вы думаете, с кем? С Натальей Николаевной Пушкиной. Вот уже четыре года тому как была она вдовою. Говорят, Лермонтов долго чуждался ее. Говорят, она угадывала в нем предвзятую враждебность. И, видимо, не совсем без основания: разве все оправдывали Наталью Николаевну? И полностью ли ее оправдал сам Лермонтов?
Сохранились воспоминания дочери о Наталье Николаевне, в частности о прощании ее с Лермонтовым у Карамзиных. Они были написаны много лет спустя после гибели Лермонтова, опубликованы лишь в 1908 году. И это меня немного смущает, особенно «монолог» поэта, приведенный в воспоминаниях. Не очень уверен в том, что можно было стенографически точно изложить слова Лермонтова, к тому же в передаче Натальи Николаевны. А раз нельзя – то трудно с доверием воспринять дорогую нам лермонтовскую фразеологию. Я полагаю, что неправильно это – «сочинять» от себя речь того, кто оставил после себя прекрасные стихи и прекрасную прозу. Беллетризация здесь просто недопустима. Поэтому воспоминание о прощальном вечере у Карамзиных (беседа Натальи Николаевны с Лермонтовым) должно рассматриваться лишь в общих чертах. Из него явствует, что впервые поэт разговорился со вдовой Александра Сергеевича, что беседа эта была задушевной и, к несчастью, последней. Возможно, наибольшего доверия заслуживают слова Натальи Николаевны в передаче ее дочери, и я приведу их здесь: «Случалось в жизни, что люди поддавались мне, но я знала, что это было из-за красоты. Этот раз была победа сердца. И вот чем была она мне дорога. Даже и теперь мне радостно подумать, что он не дурное мнение унес с собой в могилу».
У Карамзиных Лермонтов пожал в последний раз руки своим друзьям. А Софье Карамзиной посвятил стихи, в которых есть такие строки: «Люблю я парадоксы ваши, и ха-ха-ха, и хи-хи-хи…» Писатель Георгий Холопов показывал мне дом в Ленинграде, где состоялся последний ужин у Карамзиных в честь Лермонтова. Пересказывая все, что известно об этой встрече. Стояли мы перед домом, на тротуаре. И я пытался представить себе, как отъезжал поэт от парадного подъезда.