— Не созрели еще наши мужички для будущего рая. Эх вы, молодые мечтатели! Желаете всемирного счастья, а люди-то его хотят, но каждый для себя. Сколько живет на земле человеков — столько же есть и понятий счастья. Мое маленькое счастьице в том, когда исчезает боль, меня терзающая, — сочный бас горбуна прозвучал с ласковой, но неприятной уверенностью.
— Это вы врете!
— А правды единой нет. Вот вы, юные люди, говорите — все для счастья людского? Для блага народного, говорите, идем на последний, на решительный бой.
— Не только говорим — делаем! — рассмеялся Азин.
— А почему же ты расстреливаешь и белых и красных? Чужих и своих? По какому праву? Кто дал тебе это право, ставить к стенке человека? Человек-то носит в себе целый мир с надеждами и мечтами, а ты его — к стенке? Сказал — дезертир — и бабах! Объявил трусом и — шлеп? Ты же не человека, ты мир, заключенный в нем, убиваешь, — жарко говорил Лутошкин, и чувствовалось, что он своими словами гипнотизирует себя же. — Почему ты разговариваешь с человеком с помощью одного распроклятого маузера?
— Я говорю железным языком революции, — с твердой убежденностью ответил Азин.
— Железным языком можно договориться до пирамид из человеческих черепов. Страшно, что для таких юнцов убийство стало делом техническим. Вы не задумываясь уничтожаете интеллигенцию — мыслящую душу народа.
— Мы уничтожаем интеллигенцию? — налился злым румянцем Северихин. Интеллигентов, воюющих с собственным народом, мы станем расстреливать. Мы будем с корнями вырывать подобное зло.
— Вырывать зло с корнями — удобная ширма для любых преступлений. Об этом свидетельствует вся человеческая история.
— Историю человеческую писали бесчестные историки с несправедливых позиций, — азартно возразил Азин. — Историю нашей революции мы напишем совершенно иначе.
— Дай бог, дай бог! Жалко, не доживу до тех благословенных времен. Легче быть муллой — труднее правдивым историком.
— Вы досмеетесь до неприятностей, Игнатий Парфенович.
— Смеющаяся личность забывает о страхе.
— Если бы я верил, что вы сами верите тому, о чем говорите, поставил бы вас к стенке, — сказал Азин.
— Вот мы и вернулись к уничтожению мира, заключенного в человеке. Придет, Азин, твой смертный час, и поймешь ты — какой мир в тебе погибает. Меня, конечно, как божью коровку, — щелкнул пальцем и — нет! А ведь народ не зря даже насекомое величает тварью божьей. Я согласен, что нет бога, кроме народа, но палачи — не пророки его. Запомни это, юный ты мой человек; заруби это на своем носу. Что касается отправки меня на тот свет, то вспомнил я слова апостола Иоанна: в те дни люди будут искать смерти, но не найдут ея, пожелают умереть, но смерть убежит от них. Мудрый был мужик апостол Иоанн. И не расстреляешь ты меня, Азин, ибо мне суждено умереть своей смертью. И смерть моя не удивит друзей моих — они уже давно считают меня умершим…
— Полтора миллиарда миров живет на земле. Но, Игнатий Парфенович, многие из этих миров мечтают лишь о том, как схватить за горло себе подобных, — уже сердито произнес Азин. — Вот эти самые миры — мои непримиримые враги. Вы преподносите мне какую-то жалкую толстовщину, а я не могу не сопротивляться злу. Сейчас напряжение социальных страстей достигло всех мыслимых пределов. Вопрос — мы буржуев, буржуи нас — висит топор над вами, надо мной, над красными, над белыми! В гражданской войне невозможно с холодным любопытством ждать, кто победит. В такой войне трус становится предателем, дезертир губит героя, паникер уничтожает одержанную победу. Вот почему я расстреливаю трусов и дезертиров. Струшу я — и меня к стенке! Именем Революции к стенке труса по фамилии Азин!..
Темнота за окном казалась непроницаемой. На площади у костров грелись красноармейцы — общий говор проникал в избу, как отдаленный шум дождя. Ночь жила ожиданием новых опасных событий.
— Эти красноармейцы скоро будут штурмовать Казань. Сколько живых миров исчезнет во имя революции и народа? Вы об этом подумали, Игнатий Парфенович? — показал на окно Азин.
Огненный шар ударил в церковную колокольню: воздушная волна вышибла стекло из окна, осколок раскроил скулу Шурмина. Азин еще видел, как церковный крест, перевертываясь и ударяя по куполу, падал на землю, и тотчас услышал отчаянную стрекотню пулеметов. Он прыгнул в разбитое окно, перемахнул через палисадник на улицу.
Чехи нанесли неожиданный удар по частям Мильке, прикрывающим с левого фланга позиции Северихина и Дериглазова. Не выдержав натиска, Мильке приказал отступать; отступление превратилось в бегство. Мильке показалось, что чехи обошли его, и он погнал связных к Азину.
Азин бросил на помощь Мильке батальон Северихина, конницу Турчина, добровольцев Дериглазова. Чехи были отброшены уже с околицы деревни и опять залегли в окопах. Азину удалось захватить два броневика, несколько полевых орудий. Но этот успех не принес радости: Азин не знал, как поступить с Мильке.
— Шурмин, пиши командарму-два: отряды, бывшие под командованием Мильке, проявили себя небоеспособными в силу неразумной распорядительности самого Мильке. Он оказался трусом и паникером… Написал?
Шурмин неодобрительно хмыкнул.
— Чего ты хмыкаешь? Не нравится резкость? Зачеркни труса и паникера. Пиши. Сегодня ночью во имя интересов дела принял под свое командование все отряды, оперирующие на Арском фронте. Отправляй телеграмму и не хмыкай. Мильке не подчиняется мне? Ну и что из этого? Я прогнал труса с командного поста. Вот и все!
— Азин теперь не только враг России, он мой личный враг, — сказал Долгушин, когда генерал Рычков сообщил о расстреле его матери.
Генерал глубоко и скорбно вздохнул, всеми складками лица выражая горестное сочувствие ротмистру.
— Я понимаю тебя, голубчик. Всей душой разделяю твое несчастье, но собери свои силы. Подтянись. Помни, что мы обложены с трех сторон и Казань под угрозой. А сдать город большевикам немыслимо, это вызовет самые гибельные последствия для белого движения. Но у нас еще есть силы. Командные высоты над Казанью в руках Каппеля, а Волгу еще, слава богу, охраняет адмирал Старк. Вот только против Азина, кроме тебя, голубчик, некого поставить. Хочу по-дружески тебя предупредить: Азин смелый и ловкий авантюрист, — генерал доверительно взял под локоть Долгушина.
— Я уже сказал, Азин — мой личный враг. Я накормлю его снарядами и пулями, я еще…
— Не сомневаюсь, голубчик. — Генерал остановился на краю ковра, разглядывая носки своих шевровых сапог. Недоуменно спросил то ли себя, то ли Долгушина: — И откуда у красных появляются Азины? Ведь талантлив, подлец! Как он со своими оборванцами разделал чехов под Высокой Горой!
— Азин, должно быть, из наших. Их сейчас много у красных. Докатилось русское офицерство — измена для него стала гражданской доблестью, — злая гримаса передернула красивое лицо Долгушина.
— Надо объявить награду за голову Азина, — предложил Рычков. — Если у нас есть предатели, то и красные имеют своих.
— Сколько же стоит голова Азина?
— Десять тысяч рублей. Плачу золотом, а не «керенками». Отпечатай и развесь афишки. Да, ты ведь не знаешь, что Борис Викторович нас покидает.
— Как так покидает?
— Сегодня Савинков уезжает в Уфу на совещание самарского, сибирского и уральского правительств. Англичане желают, чтобы самарское и уральское правительства уступили власть сибирскому…
— Правительств развелось как мухоморов после дождя, — сквозь зубы сказал Долгушин. — По крепкой руке истосковалась Россия. Нельзя жить в мутной политической атмосфере.
— Общество мечтает о диктатуре, не хватает только диктатора, как по-твоему, а? — Рычков взял папиросу, сломал ее нервно, швырнул в корзину, потянулся за новой.
В кабинет вошел Борис Савинков: после рейда на Свияжск Долгушин еще не видел его.
— Прощайте, Вениамин Вениаминович, и вы прощайте, Сергей Петрович! Мой отъезд в Уфу похож на бегство в самые трудные для вас минуты. Не правда ли?
— Что вы, Борис Викторович, — покачал головой Рычков. — Вы наше знамя, а пока сохраняется знамя, полк не погибает.
— Едва ли можно спасти Казань, — без колебаний ответил Савинков. — Да и стоит ли спасать этот проклятый город? Если Казань падет, Вениамин Вениаминович, перебирайтесь в Екатеринбург или Омск. Взамен уральского и сибирского правительств мы создадим нечто новое и жизнеспособное. Левые эсеры уже не годятся для борьбы с Лениным. — Савинков посмотрел в окно на шумящие вершины тополей. — Еще раз, генерал, прощайте! Проводите меня на пароход, ротмистр, — попросил он Долгушина.
Автомобиль с трудом пробирался сквозь толпы, забившие главную улицу. Паникующие обыватели вызывали в Савинкове и злорадство, и гадливость, и какую-то болезненную тоску. Он сидел прямой, окаменевший, с презрительно поджатыми губами.