Да, так и есть. Она вернётся, но он должен заплатить высокую цену за свою нахальную самоуверенность. Её любовь — не раболепство и не подчинение, это постоянно подпитываемая, пылающая в огне борьба, от которой отскакивают искры. Она уже так давно задыхается в этом доме и в этом переулке. Вряд ли после сегодняшнего дня будет стоять препятствие на её пути к свету, достоинству и власти. Есть ли иное средство, чтобы ускользнуть из петли прошлого, кроме руки этого мужчины, который зажёг в её фантазиях огонь?… Однако она не побежит к нему, унижаясь и повинуясь ему, крича: «Я твоя рабыня навеки, делай со мной что хочешь», ибо такая любовь ей незнакома. Она не помчится к нему и подобно пуле, выкрикивая: «Я — твоя госпожа, припади ниц передо мной!» Она избегала как быть спокойной в любви самой, так и иметь расслабленного возлюбленного. Она пойдёт к нему с сердцем, полным надежд и желаний, и скажет: «Я пришла к тебе со всеми своими силами, встречай же меня, и дай мне своих сил, давай будем сталкиваться лбами до самого конца, вот оно — неописуемое счастье. Награди меня достоинством и счастьем, я это заслужила».
Именно благодаря ему путь её отныне ясен, и вряд ли она проявит небрежность к нему, даже если ей придётся заплатить за это своей жизнью. Вместе с тем, ночь её была наполнена мыслями, несколько расстраивавшими её решимость. Она задавалась вопросом: «А что же скажут люди обо мне завтра?» Ответом на него было одно слово: «Шлюха!»… Сердце её сжалось так, что пересохло во рту, и она вспомнила, как однажды сцепилась с одной из приятельниц с фабрики, выкрикнув в её адрес ругательства: «Уличная девка!… Проститутка!», стыдя её только за то, что она работала как мужчина и слонялась по улицам. А что теперь скажут о ней самой?!…
Грусть и сожаление проникли в её сердце; она нервно заворочалась на постели. Однако ничто в этом мире не могло заставить её отказаться от своего решения или изменить его. Она приняла решение твёрдо, призвав все внутренние силы, что у неё были, сделав выбор сердцем. Теперь же она скользила вниз по предрешённому пути не тормозя, и единственное, что служило ей препятствием, были лишь мелкие камешки.
Затем поток её мыслей неожиданно переключился на мать. Когда она повернулась в её сторону, до ушей её донёсся храп матери, которого до тех пор она попросту не замечала целый час. Хамида представила её себе назавтра, когда она зажжётся её настолько, что будет близка к отчаянию. Она вспомнила, как искренне любит её эта женщина — так, что у неё даже изредка не возникало ощущение, что она сирота. Вспомнила она и то, как сама её любит, несмотря на частые ссоры и конфликты между ними. Она словно спрятала свою привязанность глубоко внутри, и только сейчас она наконец расшевелилась и выползала наружу.
Хамида тяжело вздохнула и раздосадовано сказала себе: «У меня нет ни матери, ни отца, нет у меня в этом мире никого, кроме него». К прошлому она повернулась спиной и думала теперь только о будущем — интересно, что ей ещё предстоит узнать?
Бессонница измучила её — она чувствовала, как жар опустошал её веки и мозг, и единственным желанием было, чтобы скорее пришёл сон и спас от этого мучения. Тогда она бы закрыла глаза и не открывала их, пока всё не озарится утренним светом. Она принуждала свою волю прогнать все роящиеся в голове думы, и на некоторое время это ей удалось. Однако она так не смогла заснуть, прислушивалась к голосам, доносящимся из кафе Кирши, которые действовали на нервы. Она обвиняла их в том, что они прогоняют её сон, и принялась невольно прислушиваться к ним, яростно понося на чём свет стоит.
— Эй, Санкар, поменяй-ка воду в кальяне!… - Это был голос того развратника и любителя гашиша Кирши.
— Господин мой, пусть Господь наш воздаст ей по справедливости… — Это дядюшка Камил, тварь бессловесная.
— Даже если и так… У всего есть своя первопричина… — Это подслеповатый, грязный доктор Буши.
Тут неожиданно перед глазами её предстал и любимый — на своём избранном месте между учителем Киршей и шейхом Дервишем. Ей казалось, что он посылает ей воздушные поцелуи, и сердце её забилось быстрее. В памяти пронеслась картина — огромный многоэтажный дом и роскошная комната, а ещё звон его голоса в ушах — он шептал: «Ты вернёшься ко мне»… О Боже!… Когда же сон смилостивится над ней?…
— Мир вам, братья. — А это уже голос господина Ридвана Аль-Хусейни, который подсказал её матери, что следует отвергнуть предложение руки и сердца Салима Алвана, прежде чем его сломила болезнь. Вот интересно, а что он скажет про неё завтра, когда до него дойдут новости?… Да пусть говорит, что вздумает, и да будет проклят этот квартал со всеми его жителями!…
Бессонница принесла с собой головную боль и недомогание; Хамида ёрзала и переворачивалась то на бок, то на живот, то на спину. Ночь была тяжкой, тянулась медленно, угнетала и изнуряла её. А страх перед неминуемым завтра серьёзным делом лишь добавлялся ко всему прочему. Уже незадолго до рассвета её сморил тяжёлый сон, и проснулась она, когда взошло солнце. В голове была ясность всех мыслей, словно они собрались там ещё задолго до пробуждения, но сомнения не одолевали её. Она с нетерпением спрашивала себя, когда же наступит закат!… И говорила сама себе, что сейчас она всего-навсего гостья, прохожая в переулке Мидак, она не принадлежит ему, а он — не принадлежит ей, как сказал её возлюбленный. По своей привычке она поднялась и открыла окно, сложила тюфяк матери и положила в углу комнаты. Затем подмела всю квартиру, помыла пол в прихожей, позавтракала в одиночку, так как мать уже ушла из дома по своим нескончаемым делам. После этого Хамида прошла в кухню, где обнаружила тарелку с чечевицей, оставленную ей матерью, чтобы она приготовила её им обеим на обед завтра. Села и стала перебирать и мыть её, затем зажгла печь, и громко заговорила сама с собой: «Я в последний раз готовлю еду в этом доме, а может быть, и в своей жизни… Интересно, буду ли я ещё когда-нибудь снова есть чечевицу?». Не то, чтобы ей была ненавистна чечевица, просто она знала, что чечевица — еда бедняков, символ их стола. О том, что едят богачи, ей было известно лишь, что это непременно мясо, мясо, и ещё раз мясо. Фантазия её пустилась рисовать то, что она будет есть в будущем, а также наряды и украшения, так что мышцы на лице растянулись в улыбку, и лицо засияло мечтательной приветливостью. Около полудня она вышла из кухни, вошла в ванную помыться, затем тщательно и аккуратно причесалась, заплела волосы в тугую длинную косу и перебросила за спину, так что концы её доходили до нижней части бёдер. Оделась в самую лучшую одежду на выход, что у неё была, однако расстроилась из-за её поношенного вида, так что бронзовое лицо её покраснело от стыда. Она представила себе, как пойдёт к нему в подобном наряде, выходя замуж, и от этих мыслей лицо её снова побледнело, а в груди защемило. Она решила не отдаваться ему, пока не сменит этот грубый наряд на новый, яркий. Эта идея ей понравилась, и внезапно ей непременно захотелось оказаться в водовороте битвы и противодействия, то есть страсти и удовольствия. Она встала у окна, кинув прощальный взгляд на свой квартал. Глаза её переходили безостановочно по знакомым местам: пекарне, кафе Кирши, лавке дядюшки Камила, парикмахерскому салону, конторе, дому господина Ридвана Аль-Хусейни, и воспоминания зажигали перед ней пламя, словно огонь, что разжигается от чирканья спичкой.
Странно, но она всё это время была неподвижна и холодна, и грудь её не орошалась слезами ни любви, ни привязанности к переулку Мидак и его обитателям. Узы дружбы и соседства между ней и большинством женщин квартала были оборваны, вроде матери Хусейна, вскормившей её своим молоком, или пекарши. Даже жена господина Ридвана Аль-Хусейни не стала исключением, тоже пострадав от её острого языка. Однажды до ушей Хамиды дошло, что эта женщина назвала её грубиянкой, и она подкараулила её, а когда увидела, как та вывешивает постиранное бельё на крыше своего дома, сама поднялась на крышу одним прыжком — крыши обоих зданий были смежными — и приблизилась к заборчику, после чего преградила путь женщине и с презрительным сарказмом воскликнула: «До чего же я сожалею, Хамида, что ты такая неотёсанная и грубая и не в состоянии сосуществовать с дамами Мидака — дочерьми пашей!» Однако женщина явно предпочитала сохранить мир и потому хранила молчание.