— И, вероятно, только потому, — объяснил занявший теперь середину третий, — что семьсот или восемьсот лет назад несколько скандинавских князей с их свитой сменили язык в Киеве и в Новгороде. Почему они сделали это? Вероятно, так было удобнее для них, возможно, они были умнее и понимали своих людей лучше, чем те их. При этом также их крещение могло сыграть роль, как у франков при Хлодвиге, потому что германский церковный язык был только при вестготах, но здесь в России, вместо западной церковной латыни уже очень скоро был церковнославянский язык. Возможно, это решалось также — больше чем в церквях — в женских комнатах и девичьих палатах. Многие варяги женились на славянках. Вероятно, германский язык тех дней не был достаточно гибок для них. Как и постель, язык будней — это тоже сфера влияния женщины. Как часто здесь больше выигрывали или проигрывали, чем в битвах мужчин. В Киеве говорили по-скандинавски еще до четырнадцатого века — как в северо-западной Франции на фламандском. Но какая нам, однако, польза от этого сегодня? Теперь от нас зависит, вновь, по крайней мере, частично обрести то, что чужое легкомыслие отдало шаг за шагом. Во время Великого переселения народов люди еще понимали друг друга от Андалузии до предгорий Кавказа. Почти непрерывно широкая дуга говорящих на германских языках народов охватывала все северные берега Средиземного моря. От них всех остались только мы одни, обломали крылья с двух сторон, сначала вестготско-франкское, потом варяжское. Франки стали французами, русы — славянами. Еще сегодня только названия стран выдают их германское происхождение: Франция — империя франков, и Россия, страна «русов», норманнских гребцов.
То, что осталось от когда-то охватывающей всю Европу общности германских языков, последний остаток, это только прежняя ее середина, мы, немцы — мы вместе с лучше прикрытыми на своем полуострове скандинавами. Если посмотреть на карту, то мы, собственно, их предмостное укрепление, их плацдарм, мы — наряду с ними и находящимися между нами и ними датчанами — единственный еще оставшийся в мире бастион верности германскому языку, единственный на евразийской суше, и, кроме него, только лишь отдаленная Исландия, оба столь крошечные рядом с сегодняшним латинским, сегодняшним славянским, сегодняшним англосаксонским миром. От Буэнос-Айреса до Парижа царит один, второй от Камчатки до Праги, от Сиднея и Ванкувера до Лондона третий, они все трое теснят нас, их середину, и стучат в наши двери. Потому что теперь ничего не лежит между ними, кроме нас.
— Вот об этом-то и речь, — добавил всадник на вороном коне, — уже с 1892 года, с франко-русского военного союза, с их «Антанты» — «Сердечного Согласия» в 1904 году, и еще больше с 1914 года: об устранении этого плацдарма. Речь об этом, и ни о чем другом. Они больше не хотят иметь ничего между ними, не хотят нас даже в роли буфера, не говоря уже о нас в роли самостоятельной силы. Там, где находится Германия, они хотят видеть ничейную землю и — если дойдет до конфликта между ними — тогда поле битвы. Что бы они не замышляли также друг против друга, мы мешаем им, мешаем всем — в экономическом, в военном, в политическом отношении. И этот поход — это последняя — я говорю: последняя — попытка утвердить нас как самостоятельный народ. Сущность этого отстаивания своих прав, я повторю снова, — это наш язык.
— Не только он, — возразили в середине, — но также и, прежде всего, осознание выходящей за рамки нас миссии. Если мы, все же, там, где мы все равно живем, совершенно незаменимы, также и для других. Европа — это оркестр, и у каждого голоса есть свое место. Если они разрушат нас, они все же спустя самое короткое время снова бы позвали нас, как в 1938 году они уже звали Австро-Венгерскую монархию. Они сами разбили ее в 1918 году. Безнаказанно нельзя уничтожить естественно выросшие, пусть даже не развившиеся до рациональной формы государства.
— Но также и они отживают свой век…
— Как и самый крепкий дуб однажды отживает свой век. Но если ты свалишь его прежде времени, то открытая рана будет зиять в ландшафте. Вечным остается только то, что раздаривает себя без разбора, развеивается без разбора, как семена на всех ветрах. Пусть даже мы завоюем для нашего слова целый мир, какой нам с этого прок, если само это слово было бы пустым внутри, голой пропагандой. Оглянитесь все же назад! Что придает еще сегодня такой большой вес тому же греческому языку, той же латыни? Ведь только то, что на этих языках думали, говорили и писали. То, что по-прежнему в Европе большее количество людей учит латынь чем — вне Италии — например, итальянский язык, не говоря уже о португальском языке — если не считать Бразилии, что сегодня больше людей изучает древнегреческий, чем один из многих славянских языков, даже еще санскрит учат больше, чем один из самых распространенных индийских языков; то, что мертвые языки у нас все могущественнее, чем большинство живых языков, это является следствием — несмотря на их прежнее распространение — все же, только силы их высказываний. Не успехи римлян, не их преходящее еще волнует нас сегодня, а только то бессмертное, что сделало их способными к таким успехам, и это было — не в последнюю очередь — воспитание их мышления, воплощенного в их языке.
Если мы тоже должны создать себе пространство, чтобы не быть растертыми между двумя мельничными жерновами, то, тем не менее, более важным остается, что мы ведем свою жизнь на более высокой ступени, чем наши враги, что мы думаем, говорим и делаем то, что, вероятно, не даст нам никакого видимого пространства — оно ведь только современность — а даст будущее, вечность. Но в этом нам не поможет никакая победа и не навредит никакое поражение, так как дело лишь в том, что мы сделали из победы или поражения. Что, собственно, осталось от завоеваний афинян? От их колоний, их союзов? Ничего! Но Акрополь, колонны Парфенона — еще сегодня принуждают каждого, кто видит их, опускаться на колени! Пролетая из Ливии мимо Крита, я, больной, с сорокаградусной температурой, тут же забыл о температуре, желтухе и войне, когда я — еще в воздухе — увидел прямо под собой, то, что нельзя ни с чем перепутать.
Это, а не успех или власть, это те вещи, которые переживут тысячелетия, все равно, сможем ли мы еще видеть их как в Афинах или только лишь слышать о них, как о царе Леониде и жертвенном подвиге спартанцев. Их пример важен еще сегодня, но никто не спрашивает о тогдашней победе персов. Здесь важны деяние, убеждения, образ мыслей, а не успех.
Что осталось от всего блеска сарацинов? Современность не знает еще ни одного свободного арабского государства. Но то, что они принесли миру, новый образ бытия, остался: наверху один, всеобъемлющий Бог и внизу горящая, безжалостная пустыня. Нужно там жить, чтобы это понимать. Ислам, это понятый как целостность, поднявшийся до высот вероучения арабско-североафриканский ландшафт во всей его жесткости и во всем его великолепии. Нет ничего на этой земле, что было бы в такой же целостности отлито из одной формы, как он и она, и люди, которых он создал. Вот как раз об этом и идет речь. Могут ли они найти вечное в себе и тогда представить это в камне, звуках, цвете, в слове или своим особенным способом существования, в жизни и в позиции — это мерило, которым измеряются народы. Можно захватить мир как Чингисхан, а можно захватить его как Будда, как Христос или Мухаммед, и только второй вид удержится. Срок установлен всему земному, также и каждому народу: сто, пятьсот, может быть, тысяча лет. И к каждому направлен один и тот же призыв: Откройся! Расти, стань мощным и сильным, дари то, что ты должен дать, и распространяйся, если ты можешь, даже и по всей земле, но: чего ты ты не достиг, значение имеет лишь то, что поднимается над тобой!
Довольно долго они скакали молча. Хотя им казалось, что это длится уже давно, на самом деле они знали друг друга только несколько дней. Только тот, который обычно скакал в центре, уже пережил в мае бои на окружение под Харьковом. Другие лишь недавно появились тут по очереди для замены погибших товарищей. Высокий всадник на рыжем коне почти уже закончил свое обучение философии в университете Бреслау, когда его призвали в Вермахт. В прошлом году его ранили в Греции, после этого он служил во Франции, так же, как еще до Французской кампании, лейтенант на вороном коне. В 1937 году он был студентом в Праге, изучал там историю и романские языки, пока в 1938 году — чтобы не попасть в чешскую армию — не сбежал в Берлин и там был призван на военную службу.
Тот, кто ехал на рыжей лошади, прервал молчание. Повернувшись к своему товарищу слева, он сказал, продолжая прекратившуюся беседу:
— Ты видишь будущее и отстаивание прав нашего языка в его распространении, а я в его углублении. Ты видишь крону дерева. а я корни. И только они обеспечивают прочную основу. Потому меня волнует то, что идет глубоко вниз, до поиска засыпанных источников, а потом даже до забытого родства смысла и речевого ритма, значения слова и выбора звуков. Мы слышим мантры индусов, но не воспринимаем такое же богатство в основе нашего собственного языка.