— А Холмскаго князя Данилу... — отвечала княгиня. — Он и новгородцев ускромнил на Шелони, и крымцев отразил, и Казань добыл.
— Да добыча-то его в Казани не прочна: ноне царь тамошний с хлыновцами снюхался... Да и стар стал князь Данило, немощен. А путина-то до Хлынова немалая: не разнедужился бы он, Данило Дмитрич, дело немолодое...
— Князя Щенятева разве? — развела руками княгиня. — Он не стар и доблестен, кажись.
— Уж я и сам не ведаю, либо Щеню, а либо боярина Шестака-Кутузова, — тоже развел руками князь. — Попытать разве совету у Царицы Небесной?
— А как же ты попытаешь? — спросила княгиня.
— Жеребьевкой. Вырежем два жеребка из бумаги, напишем на одном: князь Данило Щеня, на другом: боярин Шестак-Кутузов. Скатаем оба жеребка в дудочки, зажжем у образа Богородицы «четверговую» свещу[10], положим жеребки в ладаницу, перетруся оные, и пущай невинная ручка отрочата Василия, сотворив крестное знамение, достанет который жеребок: который вынется, то и будет благословение Царицы Небесной...
Так и сделали. Поставили ладаницу с жеребками пред ликом Богородицы, встряхнув предварительно. Великий князь взял сына на руки, поднял к иконе.
— Перекрестись, сынок.
Мальчик перекрестился.
— Вымай один жеребок.
Тот вынул. «Вынутым» оказался боярин Шестак-Кутузов. Уходя, великий князь сказал:
— По вестям из Казани, там хлыновских послов обманной рукой обвели. Хлыновскаго воеводу Оникиева с товарищи казанские мурзаки поставили пред очи не Ибрагим-хана[11], который помер, а пред очи Махмет-Амин-хана[12], младшаго сына покойного... А он помочи хлыновцам не даст.
— А! Махмет-хан!.. — обрадовался княжич. — Он подарил мне эту саблю, когда был на Москве и являлся к тебе на очи.
И мальчик показал матери маленькую саблю в дорогой оправе с яхонтами и бирюзами.
Настало время, и московские рати, предводительствуемые бояром Шестаком-Кутузовым, обложили Хлынов.
Шестак-Кутузов горячо повел дело. Чтобы взять укрепленный город «на вороп», необходимо было иметь осадные приспособления: и каждой сотне ратных людей он приказал плести из хворосту высокие и прочные плетни, которые заменяли бы собою осадные лестницы.
И ратные люди принялись за дело. А всякое дело, как известно, спорится то под песни, то под вечную «дубинушку», которая так облегчает гуртовую работу, особенно при передвижении больших тяжестей.
И вот уже с поемных лугов доносятся до слуха запершихся в стенах хлыновцев московские песни. Со всех сторон пение... От одной группы ратников несется звонкий голос запевалы, который, указывая топором на городские стены, заводит:
А хор дружно подхватывает:
Боярыня куколка!
Зачем вечор не далась?
Зачем от нас заперлась?
Побоялась тивуна,
Свет Оникиева.
Тивун тебе не судья:
Судья тебе наш большак —
Свет Иванович Шестак, —
Свет Кутузов сам...
От другой группы работавших ратников доносилось:
Разовьем-ка березу,
Разовьем-ка зелену...
От третьей неслась плясовая:
Ой, старушка без зубов,
Сотвори со мной любовь!
— Ишь охальники! — ворчали стоявшие на городских стенах хлыновцы. — И соромоти на них нету.
— Какая там соромота у идолов толстопятых!
— Погоди ужо, я вам! — грозил со стены огромным кулаком Микита-кузнец. — Ужо плюнет вам в зенки кума Матрена! — разумел он свою пушку.
Вдали, на возвышении, господствовавшем над местностью, белелась палатка московского воеводы.
Шестак-Кутузов, сойдя с возвышения, подходил с своими подначальными к городским стенам, как раз там, где стояли на стенах хлыновский воевода Оникиев с атаманами Лазоревым и Богодайщиковым. Вдруг он в изумлении остановился.
— Да никак это калики перехожие, что на Москве у князя Щенятева, а опосля и у меня гащивали! — сказал он, всматриваясь.
— Да они же и есть! — говорили московские вожди. — И вся Москва спознала бы... Ах, идолы! Они и есть. А токмо тот, что был слепым, теперь зрячим объявился. Так вот они кто, аспиды.
— Здорово живете, калики перехожие! — закричал им Шестак-Кутузов.
— Твоими молитвами, боярин, — отвечал Пахомий Лазорев.
— Примайте нас в гости, как мы вас на Москве примали, — сказал Шестак-Кутузов.
— Милости просим нашей бражки откушать да медку сычёново, гости дорогие, — отвечал воевода Оникиев.
— Да я не Христос, чтоб войти к вам «зверем затворенным», — сказал Шестак-Кутузов.
— Войдем, боярин, и так, — проговорили своему воеводе московские вожди.
И они стали обходить вокруг стен, высматривая, где удобнее будет идти «на вороп».
Между тем рядом с отцом на стене показалась Оня.
— Батюшка-светик! Что же это будет? — говорила она, ломая руки.
— Что Бог даст, дочка, то и будет, — отвечал тот.
Со стены видно было, как с московских судов, причаливших к берегу Вятки, ратные люди выкатывали на берег бочки со смолою, а другие складывали вдоль берега кучи сухой бересты.
— Вишь, идолы, сколько березоваго лесу перевели для бересты, — сказал Лазорев.
— Для чего она, батюшка? — спросила трепещущая Оня.
— Нас жечь-поджигать, Онисья Ивановна, — отвечал Лазорев, и энергичное лицо осветилось светом ласковых глаз.
Оня упала перед отцом на колени и сложила, точно на молитву, руки.
— Батя! Батюшка! — молила она. — Смири свое сердце! Пощади родной город, пощади нас, твоих кровных!.. Пропадет наш милый Хлынов!.. И дедушка Елизарушка говорит то же... ох, Господи!
...Так говорила хлыновская Кассандра[13], предвидя гибель родного города. А это предвидение внушил ей хлыновский Лаокоон[14], старец Елизарушка-скитник. Да вот он поднялся на городскую стену и сам...
— Опомнитесь, воеводы, — убежденно, страстно говорил старец. — Истинным Богом умоляю вас, — опомнитесь! От Москвы вам не отбиться... Говорю вам: аще сии вои не испепелят в прах град ваш, вон сколько они заготовили на погибель вашу смолы горючей и бересты, то вдругорядь придут под ваш град не одни москвичи, а купно со тверичи, вологжаны, устюжаны, двиняны, каргопольцы, белозерцы, а то белозерцы придут и вожане... Все они давно на вас зло мыслят за ваши над ними обиды... Придут на вас и новугородцы за то, что ваши ополчения дали помочь князю московскому, когда он доставал Новагорода, добивал извечную вольность новугородскую... Ныне в ночи бысть мне видение таково: в тонце сне узрех аз, непотребный, оли мне, грешному! Узрел я себя в Москве, на Лобном месте, и вижу я... страха и ужаса исполненное видение! Вижу три виселицы и на них тела висящи: твое, Иванушко, и твое, Пахомушко, и твое, Палки Богодайщикова... о, Господи!
Он остановился и посмотрел на московский стан.
— Видите, видите!.. — говорил он. — Уж волокут плетни к стенам... Не медлите и вы: вам ведома московская алчность, посулами да поминками с Москвою все можно сделать... Заткните московскому воеводе глотку златом. Казань же вам изменила, сами знаете: молодой царь казанский Mахмет-Амин-хан сам стал улусником князя московского.
Речь старика подействовала на вождей города Хлынова.
— А! Прах его возьми!.. — сдался наконец глава Хлынова, нежно поднимая стоящую перед ним на коленях дочь. — Не стоит рук марать и город жечь. Тащите казну, волоките, братцы, меха со златом червонным. У нас злата хватит и на предбудущее, а заткнуть глотку Москве чего легче! Выйдем к ним со златом, да с бражкой пьяной, да с медами сычёными[15].
В это время мимо того места, где стояли на стене вожди Хлынова, опять проходил боярин Шестак-Кутузов со своею свитой.
— Слушай, боярин! — крикнул ему со стены воевода Хлынова. — Примай нас, гостей твоих... Мы непомедля, спытавшись у веча свово, выйдем к вам добивать челом великому князю московскому, Ивану Васильевичу.
— Ладно, — был ответ, — давно бы так.
Скоро загудел в городе вечевой колокол. На предложение воеводы «добить челом московскому князю, жалеючи града Хлынова и крови хрестианской», вече дало свое согласие, несмотря на крики радикалов, кузнеца Микиты и попа Ермила: кому-де охота отдавать город на сожжение, «на поток и разорение...».
Спустя немного времени ворота Хлынова отворились, и из них показалась процессия.
Впереди выступал протопоп от Воздвиженья с крестом в руках, а рядом с ним хоругвеносец с хоруговью. За ними вожди Хлынова: Оникиев, Лазорев и Богодайщиков. Рядом с отцом шла хлыновская Кассандра, хорошенькая Оня с вплетенными в чудную ее косу алыми и лазоревыми лентами.
За ними выступили холопы Оникиева с кожаными мехами, полными золота, с огромными кувшинами пьяной браги и медов сычёных и с большим золотым подносом «кузнь сарайская», добытым при разорении ушкуйниками Сарая в 1471 году.