– Ладно, для самых слабых выделят мулов.
Пусть дойдут до Харима живыми, иначе какой с них толк?
Но на Ибрагима не угодишь:
– Если Аззаму срочно не оказать помощи, в ноге начнет скапливаться желчь, жар от нее распространится по всему телу, и несчастный умрет, – так упорствовал, словно речь шла о собственном сыне. – Мне он не позволяет до себя дотронуться, считает, что лучше смерть, чем забота шиита. Необходимо позвать к нему суннитского врачевателя.
Шатильон подал знак солдатам:
– Ребята, подержите мальчишку, пока знахарь над ним поколдует.
Двум латникам пришлось навалиться на отчаянно вырывавшегося Аззама, чтобы ибн Хафез смог вправить кость и обвязать грязную лодыжку дощечками. Волчонок оказался злобным и упрямым, и с присущей неверным неблагодарностью умудрился плюнуть в своего шиитского спасителя. Но у Ибрагима никогда чести не имелось, он только небрезгливо утерся и снова бросился раздавать пленникам мази и настойки.
Скованная попарно гусеница узников уже звенела цепями, их босые ноги уже вздымали пыль на дороге, когда в углу двора обнаружился еще один немощный заключенный. Его трясло от жара и беспрерывно рвало. Ибн Хафез заявил, что подобная хворь крайне заразна и часто смертельна.
– Этого я с собой не возьму, – заявил Шатильон, которому уже подводили коня.
– Я в своем замке его тоже не хочу, – испугалась Констанция. – Болезнь перепрыгнет на тюремщиков, с них на слуг, а там и на моих детей!
– Ну, тогда скинуть его в ров, – нашелся Рейнальд.
– Ваша светличность, – заголосил Ибрагим, – ради Аллаха, не надо скидывать! Это Тахир – один из хашишийя, ассасинов, вспомните, величавая госпожа, что Али ибн Вафа тоже погиб при Инабе.
– Мессир де Шатильон пошутил, – отмахнулась Констанция. Отчаянному шевалье казнь бесполезного исмаэлита и в самом деле могла показаться забавной. – Но я, право, не знаю, как быть с больным и заразным ассасином.
– Милосердностная госпожа, позвольте оставить его в углу двора, тут он никому не принесет никакого вреда. Зараза передается исключительно лучами из глаз больного, а у него, как вы видите, глаза уже смежены! До утра он сам по себе скончается, и вина за его смерть не ляжет на нас, – страстно ручался Ибрагим.
Шатильон пожал плечами, ему решительно некогда было заниматься подыхающими нехристями: до темноты следовало добраться до безопасных стен ближайшей крепости, пленники уже тянулись за обозом. Шевалье кивнул на прощанье княгине, вскочил на скакуна редкой мышиной масти, пустил его вскачь и скрылся из глаз, не обернувшись ни единожды.
Констанция смотрела вслед страшной шеренге хромых и качающихся доходяг. Они казались выходцами с того света, но шли, потому что каждый шаг приближал их к свободе. Кто уже и шага не мог сделать, тех везли на телегах. Христос мог удостовериться, что княгиня воистину возлюбила своих врагов. А сердце почему-то вдруг стиснуло, словно над ней могильная плита задвинулась, словно сомкнулись над головой темные воды и в третий раз пропел петух. Едва не взвыла от нахлынувшей покинутости и одиночества.
Рядом с бредящим ассасином поставили миску с полбой и кувшин воды, а утром умирающего нигде не было. Загаженное одеяло корчилось вонючей кучкой, кувшин был опрокинут, к тюремной пище даже дворовые собаки не прикоснулись, – разобраться бы, чем эти стражники кормят несчастных! – зато посреди двора возникла неведомо кем принесенная огромная связка сочных фиников. Видно, правду говорили, что для ассасинов нет невозможного. Констанция не огорчилась исчезновению заразного басурманина, пусть его хоть сам дьявол в преисподнюю утащит, но напугало, что ассасинские фидаины, оказывается, запросто могли проникнуть за стены и запоры ее цитадели.
В теплый, проплаканный, душный, безутешно-уютный полумрак опочивальни она не вернулась. Раскаленный кусок железа, нестерпимо сжигавший нутро в первые дни, остыл. Вместо того навалился и давил на сердце гробовой гнет отчаяния и тоски. Констанция поверила в смерть Пуатье, и он покинул ее. Совсем недавно сводило с ума ожидание, что вот-вот Раймонд войдет, а теперь он ускользал безвозвратно – выветрившийся запах на подушке больше не пронзал подреберье, как копье Лонгина пронзало Иисусово тело, раскаты мужского смеха со двора не заставляли подлетать к окну, в толпе больше не мелькали длинные выгоревшие пряди. Стирался, блекнул образ умершего, даже в дремотном полузабытьи меж явью и сном не являлся больше. Как будто и не было никогда на свете прекрасного Раймонда де Пуатье.
Грануш гладила руку своей голубки, утешала:
– Не вини себя ни в чем, аревс. Град бьет и поле праведника, и поле грешника.
Поле грешницы Констанции град несчастий выбил подчистую.
Еще до августовских календ отчаявшиеся защитники Апамеи сдали город Нуреддину в обмен на свои жизни. Плохо пришлось бы и соседним владениям Антиохии, но внимание тюрка привлек Дамаск: дамасский атабек Мехенеддин, продолжавший, благодаря своей изворотливости, оставаться единственным неподвластным Алеппо мусульманским правителем в Сирии, пал жертвой своего чревоугодия: мамлюк объелся любимым блюдом из мурен, слег от непереносимой боли в кишках и вскоре скончался. Исполнилось пророчество псалма: «Да будет трапеза их сетью им, и мирное пиршество их – западнею». Наследовавший ему эмир Муджир ад-Дин Абак оказался слабой заменой, и Нуреддин оставил в покое франкские владения, вознамерившись сначала завершить завоевание мусульманской Сирии.
Судьба посылала Зангиду одну удачу за другой, и он, как медведь у речных порогов во время весеннего нереста, не успевал заглатывать все то, что само шло ему в рот: в ноябре скончался его брат, властитель Мосула. Ненасытный Нуреддин отложил завоевание Дамаска и немедленно озаботился присвоением месопотамских земель брата. Как курица по зернышку выклевывает рассыпанное по двору пшено, так атабек захватывал крепости, города и земли, а у тех правителей, которых пока не мог одолеть, брал в жены дочерей, превращая их в союзников. Даже конийский султан, главный противник василевса Мануила Комнина, и тот породнился с Зангидом.
Но враждовать с Ромейской империей Нуреддин не жаждал. Уж очень успешно возрождал Мануил империю Юстиниана: Корфу отвоевал и почти всю Киликию под власть Константинополя вернул. Поэтому атабек Антиохию больше не тревожил: лишившееся почти всех земель княжество, управляемое патриархом и молодой вдовой, ничем теперь тюркам не угрожало, зато превратилось для Зангида в полезный буфер между ним и могущественными греками.
Той зимой ни днем ни ночью не прекращались дожди, словно сама природа оплакивала Пуатье. В памяти Констанции остались только каменный холод церковного пола, душащее тепло детских спален и давящая мгла непереносимой безнадежности.
С паломниками и путешественниками пришло известие, что у французской королевы родилась вторая дочь. У женщины, отнявшей отца у малюток Констанции, появилось живое дитя, безрадостный брак Алиенор с вялым Людовиком принес плод.
– Девчонка вместо дофина! – фыркнула Грануш. – Невезучий Капет!
Сливовые глаза Изабо заблистали, вишневые губы задрожали. Констанция обняла подругу:
– О, милая Изабо! Я не перестаю молиться за тебя!
– Детей не молитвами делают, а я лучше на костер взойду, чем с Эвро снова лягу.
Смеркалось, больше не удавалось разглядеть рукоделие, но Констанция медлила требовать свечей. В полутьме призналась:
– Изабо, всего больнее, что он уже никогда, никогда не полюбит меня снова. Не могу простить, не могу смириться, что он так и ушел, любя ее. А теперь уже ничего не исправишь.
– Это пройдет, мадам, пройдет. Уж как я по Юмберу убивалась, а теперь даже не вспоминаю, только иногда наткнусь на него, однорукого, и реву всю ночь, как дура. – И сразу же отвлеклась, защебетала: – Мадам, а рукава-то во Франции нынче до пола носят, надо и нам свои перешить.
Изабо, несчастная, как ветхозаветная Ноэми, продолжала хохотать, менять наряды, кружить мужские головы и сплетничать. Легкомыслие спасало ее от отчаяния, хоть и не избавляло от постылого супруга и не возвращало усопших детей. Впрочем, у Констанции в утешение даже легкомыслия не имелось.
Весной неуемный Нуреддин осадил Дамаск со своим многочисленным, как египетская саранча, аскаром. Он мог бы взять город силой, но не желал являться жестоким покорителем. В отличие от отца, прозванного Кровавым, сын стремился вдобавок к землям и телам покорять сердца и души, в этом была его сила, но это же заставляло его осторожничать. Напуганный наследник Мехенеддина не стал щепетильничать: воззвал о помощи к Иерусалиму. Франкская армия по-прежнему являлась силой, способной остановить атабека Алеппо, и Бодуэн III не мог допустить падения последнего независимого эмирата Сирии в руки главного врага. Так иерусалимское войско бросилось спасать Дамаск, который само безуспешно осаждало всего два года назад. Терпеливый и осмотрительный, Нуреддин отступил, а Дамаск вновь принялся выплачивать франкам дань.