— Дивны, княже. Не кистью касаются стен, но как бы мыслью.
— А ведь не греки!
— Да я и твержу: почто нам греки, когда свои есть. Разве Захарий с дружиной своей Архангельский собор хуже греков расписал? В Чудовом теперь московитяне себя покажут!
Дмитрий спросил:
— А в Новгороде, сказывают, грек Феофан у Спас-Преображенья работает. Много его похваляли.
— Слыхивал, — сказал Бренко, — он церкву Федора Стратилата расписал. Легко пишет. Черту с чертою не сводит, а образы как бы воздухом объяты либо ладанным дымом окурены. Так легки.
— Надо и его на Москву перезвать. Надо все лучшее со всея Руси в Москву брать.
— Перезовем, Дмитрий Иванович!
Отрок от княгини пришел звать к трапезе.
Большой, тяжелый, Дмитрий мгновенно, как взмах крыла, поднялся:
— Пора уж!
Они пошли. В трапезную гридню вели сложные переходы. Любы княжескому сердцу витые пути.
Гридня была застлана попросту — ряднами. Утварь на столе деревянная, разрисованная — и солило, и солоница, и брашно. Чужих сотрапезников не было, и княгиня вышла полдневать с мужем. Один Бренко в родстве не был, но, видя его каждый день при муже, привыкла княгиня считать сего боярина за своего — с Дмитрием рос, вместе гнезда разоряли.
Отроки служили в белых рубахах до колен, в белых исподниках, босые — не для чего летом сапогами топать.
Поднесли каждому таз, полили из ордынского кувшина на руки, подали полотенце, расшитое красными павами. Бренко задержал шитье.
— На такое рукоделье суждалки искусны.
Дмитрий повернулся к нему:
— Ты, я вижу, дела женских рук по всей Руси сведал?
И вдруг покосился на Евдокию. Но она потчевала Боброка и не вникала в их разговор.
— А насчет Суждаля ты верно понял. Это Овдотьин рушник, оттоль привезен.
— День нонече хорош! — сказал Владимир.
— А любо было бы в такой денек утеху срядить, — отозвался Бренко. — Время марно, воздухи легки. Славно было бы в лесах лося взять, плечи размять.
— Думаешь, от охотницких утех у князя твоего чрево убудет? — засмеялся Дмитрий Иванович.
— У меня б за Кудриным! Хороши леса!
— По всей Москве таких лосей нет, как на Сетуни, — сказал Боброк. — Невидная речка, а добычлива. Намедни пастухи двух косуль видели небывалых — рога как у туров, а ноги оленьи. Туда и свейские олени заходят, седые.
— Отец Сергий сказывал: в прошлом годе в самую Троицкую обитель стадо вепрей закинулось. Пришлось отцу Сергию посохом их изгонять со своего огорода. Всю, говорит, капусту выломали, — сказала Евдокия.
Боброк ответил:
— Вепрье мясо как бы псиной отдает. Не уважаю.
Евдокия попрекнула:
— Ты, Дмитрий Михайлович, слыхивала я, медвежьи окорока коптишь. Я такой дичины брезгую.
— Ее вкус со свининой схож. Но жир много гуще. К медвежатине я приобык на Волыни, Овдотья Дмитриевна.
Владимир Андреевич заметил с раздражением:
— Эн Ольг Иванович в Рязани приобык с татарами конину жрать. Алексей-митрополит еще о том его запрашивал.
— Тьфу! — передернулась Евдокия. — А что ж он ответил святителю?
— В Орде, говорит, истинно — поганился. А в Рязани — чист.
— Он и соврет — дорого не спросит! — усмехнулся Дмитрий Иванович.
— С волками жить — по-волчьи выть! — возразил Бренко.
Боброк покачал головой:
— А кто неволит его жить с волками? От Рязани до нас ближе Орды.
Евдокия любила, когда за ее столом говорил Боброк. Легкий его голос будто таил в себе силу и ласку.
— С Ольгом договориться мудрено, — сказал Бренко. — Говорит — в глаза смотрит, а глядь — повернулся ветер, и Ольг повернулся.
— Я его не виню, — сказал Дмитрий. — Как подумаешь: каждую минуту могут татары навалиться, селы пожечь, отчины разорить, все княжество вытоптать, — не могу винить.
— Ты миролюбием дивен, Дмитрий. Всякому тати рад гривну дати.
Дмитрий настаивал на своем:
— Сердцем он всегда с нами. Но паче себя свою землю пасти обязан.
Бренко подхватил слова Дмитрия:
— Да и многострадальна Рязань. Нет на Руси другого города, где столько русской крови пролито. Ноне молодые забывать о том стали. Придет время — спомянут.
— Вот то и дивно, — заметил Боброк. — Сколько одной родни у Ольга татарами выбито, а он с ними якшается.
— А может, он ждет своего часу? — спросила княгиня.
— Князь не старица, Овдотья Дмитриевна, — ответил ей Владимир Серпуховской, — он не ждать, а ковать свой час должен. Вот как мы куем с братом.
И Дмитрий погладил руку брата:
— Спасибо, Владимир.
Отроки бесшумно служили им, собирали кости со стола, сменяли блюда.
Дмитрий ел много, сосредоточенно, а пил мало. Остальные же и Евдокия Дмитриевна хлебнули меда всласть. По телу бродило блаженное тепло, и глаза веселели.
Евдокия, нечаянно глянув в окно, воскликнула:
— Глянь-кось!
Улица взбухла от весенней влаги и от недавних дождей. Люди ходили по узким деревянным мосткам, настланным вблизи стен. На мостках стоял татарин Бурхан.
Его знали все. Отец его в Суздале был баскаком, собирал хану дань. Не Суздальский князь, а баскак был хозяином в городе. Но когда Иван Калита съездил в Орду и выговорил у хана право самому собирать для Орды дань, нечего стало делать баскакам в русских городах. Баскак выехал из Суздаля. Суетный торговый московский быт пришелся ему по нраву. Здесь ордынские товары имели спрос. Когда баскак умер, сын его Бурхан вошел к Мамаю в любовь и прибыл в Москву присматривать за ее делами. Пятый год тут сидит, торгует и смотрит — спесивый, наглый.
Татарин стоял на мостках, глядя на город. Тканый полосатый, как ковер, халат сверкал на солнце. Завитая пышными свитками розовая чалма поднималась над мурзой, как купол. На сапогах из зеленого сафьяна торчали задранные вверх острые носы.
Бурхан торжественно стоял, глядя на острые верха теремов, на маковцы храмов, и, поигрывая плеткой, думал, что пора бы вместо крестов поставить мусульманские полумесяцы на остриях московских церквей.
Народ шел и, обходя татарина, соступал с мостков в грязь, тотчас увязая в ней по щиколотку; идя по грязи, люди кланялись мордастому Бурхану. И, лишь далеко обойдя, снова вылезали на доски.
— Ишь ты! — кивнул Дмитрий Бренку.
— Ужо! — ответил Бренко и пошептал отроку: — Глянь, нет ли в гриднице Гриши Капустина. И каков?
И отрок, словно на крыльях, кинулся по переходам вниз.
Еще охмелевший Бренко не успел отойти от двери, как отрок уже возвратился.
— Ну?
— Сюда привесть, Михаил Ондреич?
— А он где?
— На лестнице.
— Я сам.
Бренко вышел и увидел детину ростом выше себя на голову, а шириною плеч вровень с шириной лестницы.
Пригнув низколобую голову, Гриша из-под свисших русых волос глядел на боярина. Молодая борода нежно курчавилась, а усы ласково улыбались Бренку.
— Ты, Гриша, чего там деял?
— На медок глядел, Михаил Ондреич.
— Прикоснулся?
— Одну малость только…
— А мощен ли?
— Мощь от влаги не оскудевает.
— Там внизу на мостовинке Бурхан проходу мешает. Подь, пройдись.
— А ежли я об него споткнусь, Михаил Ондреич?
— Подь, подь!
— Но штоб опосля обиды не было, боярин…
— Помилуй бог!
Бренко, вернувшись, черпнул в ковшик меду и сдул пчелиное крылышко; со дна всплыл золотистый листок хмеля, Бренко опять подул. А Дмитрий, Евдокия и захмелевшие гости приникли к окну.
Гриша вышел со двора и вдалеке перешел улицу.
Широко расставив руки, на тяжелых, неповоротливых ногах, не спеша, пошел он по мосткам к татарину.
А мурзе нравилось на город глядеть, нравилось от прохожих почет иметь. Завидев Гришу, Бурхан слегка скосил на него глаз и отвернулся: не мурзе же сворачивать, уступать дорогу.
— Нуко-ся! — сказал Гриша.
— Чего нуко-ся? — покосился мурза.
— Посторонись-кось.
— Что, что?
— Дай-кося пройтить.
Бурхан разгневался:
— Обезумел, холоп?
— Чей холоп?
И Гриша слегка посторонил татарина… Чалма развилась змеей, Бурхан опрокинулся и, перевернувшись, влип в грязь посреди дороги.
Баскак не успел еще вспомнить подходящих русских слов, как Гриша спрыгнул к нему в грязь, вывернул плеть из Бурхановых рук, оседлал баскакову шею и потыкал мурзу всем лицом по уши в добрую дорожную грязь.
Гриша обтряхнул колени, вспрыгнул на мостки и пошел в слободы.
Мурза еще не выплюнул глины, залепившей рот, а уж из великокняжеского терема выбежали пристава поднимать ордынского гостя:
— Батюшка, Бурхан Агуреевич, как же это ты обступился? Государь узнает, тужить будет!
Но Бурхан только плевал.
Повели гостя под руки, участливо отирали о лица грязь, норовя нажать посильнее.