злого умысла, напротив, ему хотелось показать меня товарищам, немножко похвастаться мною, как будто я совершил какой-то подвиг, и он хотел, чтобы все об этом узнали.
Вокруг меня образовывается круг.
Крабер усмехается, в свете фонаря я хорошо вижу его лицо.
– Ты тут не один такой, кое-кто и в старших классах пришёл с такой же штукой.
За его спиной раздаются возгласы. Из тени выплывают два новых лица, и они не улыбаются.
– Так ты еврей?
Сложно ответить «нет», когда это написано на отвороте твоей куртки.
– Это из-за евреев идёт война.
Кажется, что-то подобное я недавно уже слышал…
Зерати стоит в изумлении. Он совсем тщедушный, и когда мы меряемся мускулами, он всегда на последнем месте: сколько бы он ни напрягал свои бицепсы, их почти не разглядеть под кожей. Так вот, несмотря на это, он поворачивается к старшекласснику.
– Ты что, совсем того? Это Жо виноват, что война идёт?
– Разумеется. Их всех надо вышвырнуть, этих жидов.
Перешептывания.
Но что же произошло? Я был обычным мальчишкой, играл в шарики, раздавал тумаки, носился вместе со всеми, играл, учил уроки, мой папа и братья работали в парикмахерской, мама вела хозяйство, по воскресеньям папа брал нас в Лоншан поглазеть на лошадей и проветриться, в будни я сидел за партой – вот и вся моя жизнь. И вдруг на меня нацепили клочок ткани и я стал евреем.
Еврей. Да что это значит-то, скажите, пожалуйста? Что за «еврей» такой? Во мне поднимается гнев, помноженный на злость от непонимания происходящего.
Круг сжимается.
– Видел, какой у него носяра?
Мне вспомнился огромный цветной плакат, висевший над обувной лавкой на улице Маркаде, прямо на углу. На нём был изображен паук, ползущий по земному шару, огромный мохнатый паук с человеческой головой и с отвратительной рожей вместо лица: глаза-щёлочки, оттопыренные уши, мясистые губы и ужасающих размеров нос, загнутый, как лезвие сабли. Внизу было написано что-то вроде: «Еврей, который хочет завладеть миром». Мы с Морисом часто проходили мимо, но монстр с плаката нас ни капли не занимал: какое отношение он мог иметь к нам? Мы не были пауками и, слава богу, не обладали подобными физиономиями. Я был белокурый, голубоглазый и с таким же точно носом, как у всех на свете. Поэтому и речи быть не могло о том, что этот «еврей» – я.
И вот нежданно-негаданно этот идиот талдычит мне, что у меня нос, как на плакате! И только потому, что на куртке у меня нашита звезда.
– Что не так с моим носом? Он не такой, как был вчера?
На это кретин-переросток не нашёл что сказать. Он все ещё искал слова, когда прозвенел звонок.
Прежде чем построиться, я увидел Мориса на другом конце двора, вокруг него было с десяток ребят. Там шла перепалка. Когда он становился в ряд, вид у него был мрачный. Я почувствовал, что если бы не звонок, драки было не миновать.
Немного потянув время, чего обычно за мной не водилось, я встал в самом конце очереди. Мы проследовали по два человека в ряд перед стариком Булье, и я очутился на своём месте рядом с Зерати.
Первым уроком стояла география. Меня уже довольно давно не вызывали к доске, и я чуял, что учитель почти наверняка меня спросит. Он обвёл нас глазами, как делал каждое утро, но взгляд его не задержался на мне; в конце концов за своей двойкой к доске отправился Рафар. Это произвело на меня нехорошее впечатление: а вдруг я уже ничего не значил, уже не был таким же учеником, как все остальные? Ещё несколько часов тому назад я бы возрадовался такому повороту, но сейчас мне было не до смеха. За что они все на меня взъелись? Они или пытались навешать мне, или не замечали меня.
– Возьмите тетради. На полях поставьте дату. Подзаголовок: «Борозда Роны».
Я сделал, как все, но то, что меня не вызвали, не давало мне покоя. Нужно было разобраться в этом, нужно было выяснить, существую ли я ещё или же стал пустым местом.
У старого Булье была мания: тишина в классе. Он желал слышать, как пролетает муха, и, если кто-то начинал болтать, ронял перо или ещё что-нибудь, он тут же наставлял на виновного указательный палец и обрушивал на него приговор, словно нож гильотины: «На перемене идёшь в угол и заполняешь тридцать строк в тетради выражением «отныне издавать меньше шума» – проспрягаешь его в настоящем, прошедшем и будущем времени».
Я положил свою грифельную доску на край парты. Это была настоящая грифельная доска, что в те времена было редкостью – почти у всех моих одноклассников было нечто вроде прямоугольников из чёрного картона, которые боялись влаги и на которых было трудно писать. А моя была настоящей, с деревянной рамкой и отверстием, в которое вдевалась верёвочка для губки.
Я слегка подтолкнул её кончиком пальца. Немного покачавшись, она рухнула на пол. Бабах.
Учитель, писавший на доске, обернулся. Он посмотрел на мою доску, лежащую на полу, а потом на меня. Все глаза в классе были прикованы к нам. Не так-то часто ученик напрашивается на наказание. Такого, вероятно, вообще никогда не бывало, но этим утром я бы дорого дал за то, чтобы учитель ткнул в меня пальцем и сказал: «Остаёшься после занятий». Это было бы доказательством того, что ничего не изменилось, что я всё так же был обыкновенным школьником, которого можно похвалить, наказать, вызвать к доске.
Мсье Булье посмотрел на меня, а затем взгляд его стал отрешённым, как будто бы все его мысли вдруг дружно испарились. Он медленно взял со своего стола большую линейку и ткнул ею в карту Франции, висящую на стене. Прочертив линию от Лиона к Авиньону, он сказал:
– Борозда Роны отделяет древние горные массивы от более молодых гор Центрального массива…
Урок начался, и я понял, что школа для меня закончилась.
Я машинально написал изложение, а затем раздался звонок на перемену. Зерати ткнул меня локтем.
– Пошли скорее.
Я вышел во двор, и в ту же минуту вокруг меня завертелся вихрь.
– Жид! Жид! Жид!
Они приплясывали вокруг, как в хороводе. Один из ребят толкнул меня в спину, и я налетел на чью-то грудь, ещё толчок – и меня отбросило назад; как-то удержавшись на ногах, я ринулся вперёд, чтобы прорвать кольцо. Мне это удалось, и я увидел Мориса, который отбивался в двадцати метрах от меня. Снова раздались крики, и на меня обрушился новый удар.