Тяготы последнего рейса еще более усугубили и без того плачевное состояние «Звезды», срок службы которой близился к завершению. За восемьдесят лет она перевезла немало грузов: пшеницу из Каролины для голодающих Европы, афганский опиум, черный порох, норвежский строевой лес, сахар с Миссисипи, африканских рабов для сахарных плантаций. За свое существование «Звезда» равно служила и высоким, и низменным человеческим инстинктам, и те, кто ходили по ее палубе, касались ее бортов, причащались тех и других. Капитан корабля не знал (а может, не знал никто), что по завершении этого плавания ее ждут доки Дувра: там она кончит дни как плавучая тюрьма для преступников. Кое-кому из трюмных пассажиров помощник капитана поручал задания: чинить бочки, конопатить швы, делать столярную работу, шить саваны из парусины. Им завидовали товарищи, не имевшие ремесла, или те, чье ремесло в Ирландии сводилось к уходу за овцами — занятие на борту корабля столь же бесполезное, каковым оно, несомненно, окажется в трущобах и притонах Бруклина. Работа на борту означала прибавку к пайку. Для некоторых это значило выжить.
На борту «Звезды морей» не было католического священника, но порой методистский цитировал нам днем на шканцах строчку-другую, с которой не поспоришь, или читал вслух Священное Писание. Он предпочитал Левит, Маккавейские книги и пророка Исаию. Рыдайте, корабли Фарсиса, ибо он разрушен [8]. Некоторым детям его пылкость внушала страх: они умоляли родителей увести их отсюда. Но многие оставались его послушать — в том числе и для того, чтобы унять скуку. Подвижный, сердечный, с небольшой головой, священник вставал на цыпочки и дирижировал зубочисткой, а слушатели пели строгие гимны его конфессии, тексты которых были величественны, точно гранитные надгробия.
Господь — наша помощь в былые века,
Надежда на дни, что грядут,
Он — наше прибежище в злые шторма,
Господь — наш предвечный приют [9].
Призрак в трюме спал, не слыша их пения.
А потом вновь опускался сумрак. Призрак восставал со своего кишащего блохами зловонного ложа и, точно одержимый, поглощал паек. Подле него оставляли в ведре еду, и, хотя кража съестного на «Звезде» была обычным делом, у Призрака ни разу ничего не украли.
Съеденное он запивал водой. Раз в двое суток брился. А потом облачался в ветхую шинель, точно в воинские доспехи, и уходил в ночь.
Пассажирские помещения в трюме располагались ровно под верхней палубой, полусгнившие доски их потолка были хрупкие, как галеты, спасавшие обитателей трюма от голодной смерти. И порой в трюме с наступлением темноты слышался стук его деревянных башмаков. От топота с потолка сыпались пыльные щепки, дети фыркали в кашу или не без удовольствия пугались. Некоторые матери, заметив их страх, не упускали случая пригрозить: «Если сию же минуту не исправишься и не сделаешь, что тебе говорят, отдам тебя уродливому господину, и он тебя съест».
Призрак не был уродлив, однако лицо его обычным не назовешь. Бледное, как молоко, несколько вытянутое: каталось, его черты заимствованы у разных мужчин. Изогнутый нос был длинноват. Уши немного топырились, точно у Арлекина. Волосы походили на безобразный черный одуванчик-переросток, словно принадлежали вурдалаку из пантомимы. Тусклые голубые глаза были сверхъестественно ясными, так что лицо его, несмотря на свою белизну, по сравнению с ними казалось смуглым. От него исходил запах влажного пепла, смешанный с душком человека, который давно в пути. Однако же Призрак содержал себя опрятнее многих: спутники его не раз видели, как он употреблял половину положенной ему воды, чтобы вымыть до смешного спутанные волосы, да еще так тщательно, будто дебютантка перед балом.
Скука — вот бог, что царствует в трюме, и беспокойство с унынием — верные его слуги. Эксцентричное поведение Призрака вскоре вызвало толки. Любое сборище людское, любую семью, любую компанию, любое племя, любой народ сплачивают не общие взгляды, а общие страхи, которые подчас оказываются куда важнее. Быть может, отвращение к чужакам скрывает тревогу, трепет перед тем, что случится, если разрушится связь, которая держит их вместе. Призрак годился трюму на роль чужака, уродца среди перепуганных нормальных людей. Его присутствие поддерживало химеру общности. И то, что он был так странен, лишь увеличивало его важность.
Слухи липли к нему, как ракушки к корпусу корабля. Одни утверждали, что в Ирландии он промышлял ростовщичеством («процентщик», как они говорили, презренная личность). Другие прозревали в нем бывшего хозяина работного дома, или подручного землевладельца, или солдата-дезертира. Свечник из Дублина уверял, что Призрак — актер, и клялся, что своими глазами видел, как тот играл своего тезку в «Гамлете», в Королевском театре на Брансуик-стрит. Две девицы из графства Фермана, которые никогда не смеялись, были уверены, что он отбывал срок в исправительном доме: слишком уж бесстрастно его лицо, слишком мозолисты его маленькие ладони. За нескрываемую боязнь дневного света и любовь к темноте одаренные богатым воображением прозвали его китогом, сверхъестественным существом из ирландских легенд, ребенком, рожденным феей от смертного, обладающим властью заклинать духов и налагать проклятья. Но кто он таков на самом деле, никто не знал, поскольку Призрак ничего о себе не рассказывал. Даже на самый банальный, незначительный вопрос откликался ворчанием, неизменно уклончивым или слишком уж тихим, а оттого непонятным. Однако словарный запас выдавал в нем человека ученого, несомненно знавшего грамоте, в отличие от прочего трюмного люда. И если кому из детей посмелее случалось к нему подойти, он читывал им удивительно нежным шепотом из крохотной книжки сказок, которую хранил в глубинах шинели и никогда не давал рассматривать или трогать.
Подвыпив, что бывало нечасто, он, по обыкновению своих сородичей, забавно рассуждал о предметах отнюдь не забавных и отвечал собеседнику вопросом на вопрос. Но чаще всего не разговаривал вовсе. Он старательно избегал бесед с глазу на глаз, а в компании (чего порою было не избежать, учитывая суровые условия в трюме), потупившись, разглядывал половицы, точно погрузившись в молитву или безысходное воспоминание.
Некоторые дети из тех, кого он допускал до себя, утверждали, что Призрак знает названия множества видов рыб. Музыка его тоже интересовала — до известной степени. Один из матросов, если мне не изменяет память, из Манчестера, уверял, что видел, как Призрак читает ирландские баллады и по какой-то неизвестной причины смеется над содержанием — «гогочет, как старая карга в канун Дня всех святых [10]. Когда его спрашивали о чем бы то ни было со всей прямотой, он отвечал уклончиво и кратко. Однако ответ его неизменно оказывался одобрительным, и вскоре его перестали спрашивать, поскольку одобрительные ответы наводят на людей скуку.
Было в нем нечто от молодого священника: он стеснялся женского общества. Но, разумеется, никаким священником он не был. Не читал бревиарий [10], не раздавал благословений, не повторял за другими «Слава Отцу и Сыну». И когда через два дня после отплытия из Куинстауна от тифа скончался первый пассажир, Призрак не присутствовал на похоронах, какими бы они ни были — небрежность, вызвавшая ропот в трюме. Но потом кого-то осенило: наверное, он «юдей», а может, даже и протестант. Это тоже объяснило бы его неловкость.
Не то чтобы он поступал непредсказуемо: по правде говоря, он был самым предсказуемым человеком на корабле. Скорее, именно из-за этой своей предсказуемости он и казался столь странен.
Он будто и не сомневался, что за ним следят.
Даже в те юные зеленые годы мне доводилось знавать тех, кому случалось отнимать чужую жизнь. Воинов. Presidentes. Разбойников. Палачей. После того ужасного путешествия я встретил еще многих и многих. Одни убивали за деньги, другие за родину, и многие, как я теперь понимаю, потому что находили удовольствие в убийстве, а деньги или родина служили предлогом. Но этот незначительный человечек, это чудовище, бродившее ночью по палубе, отличалось от всех. Тот, кто наблюдал, как он шаркает по злополучному кораблю и как до сих пор шаркает в моей памяти, хотя минуло почти семьдесят лет, видел перед собой человека, бесспорно, необычного, но не более необычного, чем многие в тисках нищеты. По правде сказать, не более чем большинство.