Просыпается государь в тоске великой. С изумлением и страхом глядит вокруг себя. Рядом с ним молодая подруга; расплелись и черными змеями вьются ее косы по пуховой подушке, высоко поднимается грудь лебяжья белоснежная и ждет поцелуев…
Но чужой и далекой кажется теперь государю эта навеки данная ему красавица. Не ее имя он шепчет, не по ней льются его слезы в тихую ночь «его государевой радости»…
По историческим документам, относящимся к царствованию Алексея Михайловича, можно проследить дальнейшую судьбу Всеволодских. В 1649 году по царскому указу Раф Родионович был пожалован с Тюмени из опалы на воеводство в Верхотурье; но не прошло и года, как ему велено было снова вернуться в Тюмень и ждать там государева указа. Несчастный старик, однако, ничего не дождался — умер в 1652 году, и уже после его смерти пришел указ, чтобы быть ему в Тюмени воеводою.
Затем сохранилась грамота от 17 июля 1653 года, в которой значится: «Рафову жену Всеволодского и детей ее, сына Андрея и дочь Ефимию, с людьми отпустить с Тюмени в Касимов, и быти ей и с детьми, и с людьми в касимовском уезде в дальней их деревне; а из деревни их к Москве и никуда не отпущать без государева указа».
Собственно же о Фиме можно найти известие в записках современника всех этих событий, Самуила Коллинза. Около 1660 года он писал: «Развенчанная царская невеста еще жива; со времени высылки ее из дворца никто не знал за нею никаких припадков. У нее было много женихов из высшего сословия; но она отказывала всем и берегла платок и кольцо как память ее обручения с царем. Она, говорят, и теперь еще сохранила необыкновенную красоту».
Таковы последние слова, записанные историей о безвинно и безвременно испорченной жизни касимовской красавицы.
1879 г.
К. Г. Шильдкрет
ГОРАЗДО ТИХИЙ ГОСУДАРЬ
(ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН)
В опочивальне, в красном углу, перед оплечным образом Николая Мирликийского чудотворца, лениво потрескивая, ворчал нагоревший фитиль лампады. Немощный зрачок огонька то щурился недоуменно — и тогда темный лик Николая хмурил нависшие брови, — то вытягивался, тупо пошевеливал раздвоенными желтыми усиками и точно обнюхивал наседавшую на него отовсюду тягучую патоку мрака. Алексей нехотя поднялся. «К заутрени бы, что ли, ударили», — подумал он вслух, раздирая рот в судорожной зевоте.
Огонек лампады хирел. Вобрав голову в плечи, Алексей с любопытством следил за борьбой света и тьмы.
— Будет дрыхнуть тебе, — повернулся он, наконец, к громко похрапывавшему постельничему. — Колико раз наказывал я, чтобы вставал ты допреж своего царя-государя!
Постельничий оторвался на мгновение от подушки, но тотчас же с остервенением натянул на голову полог и снова заснул.
Через запотевшие стекла окон скупо сочился в опочивальню рассвет. Резче очертились расписанная красками подволока[8] и дубовая резная дверь. В углу ежилась, как будто переминаясь на тоненьких ножках своих, сырчатая[9] круглая печь. На изразцах карнизов заструились затейливые узоры из трав и цветов; расплывшиеся фигурки золоченых лошадок, ягнят, петушков и пестро обряженных человечков принимали свои обычные формы.
— Вот и сызнов день наступает, — мечтательно сложил руки на груди Алексей и уставился на образ.
Вдруг он заметил паука, пригревшегося подле лампады. Голубые глаза вспыхнули гневом.
— Доколе ж терпеть мне бесчинства в покоях!
Прыгнув к постельничему, он изо всех сил щелкнул его двумя пальцами по переносице.
— Убрать паука!… Немедля убрать!
Постельничий выпучил глаза и оглушительно чихнул.
— На добро здоровье, — расхохотался Алексей, сразу остывая от гнева. — А нуте-ко, Федька, еще!
Переносицу постельничего ожег новый щелчок.
— Чихай же, анафема!
Федор сбросил с себя полог и, с трудом превозмогая боль, улыбнулся.
— А и потешный же ты, государь.
— А ты чихай, коли на то воля моя! — капризно воскликнул царь.
Постельничий послушно исполнил приказ и слизнул языком с верхней губы капельку крови.
— День тебе добрый, — осклабился он заискивающе, точно провинившийся пес, и приник губами к царевой руке.
Алексей отдернул руку.
— Ежели дрыхнуть, на то ты больно горазд, а потехи для — так и носа жалко для государя.
Постельничий готовно подставил лицо под удар.
— Господи! Не токмо носа, живота не пожалею!… Покажи милость, потешься, отец-государь.
Царь напыжился и наложил большой палец на натянутый тетивою средний.
— Держись!
Но на этот раз ему не удалась забава. Вместе с голубым светом утра тяжело вполз в опочивальню бас колокола.
— Слава тебе, показавшему нам свет, — выдохнул разочарованно Алексей и перекрестился.
— Аминь! — с искренней благодарностью закончил постельничий.
Повернувшись к окну, государь задумчиво молчал. Федор присел на корточки и прижался щекою к колену царя.
— О чем закручинился, херувим?
Глубокий вздох вырвался из груди Алексея.
— Боязно, Федя…
Он заломил руки.
— Так боязно, что в очах помутнение, а сердце — точно кречет подбитый… ноет…— инда, плачет болезное.
Опустившись на постель, он привлек к себе Федора.
— А наипаче всего, наипаче царствования и младости своей, страшно мне, Федя, иное… Соромно мне… Ну как я один в опочивальне с царицею останусь?
Забыв разницу в сане, постельничий присел рядом с государем и дружески обнял его.
— А что Господом Богом положено, то превыше нас есть, государь. А с женушкой еще слаще житье твое пойдет супротив нынешнего.
Точно крикливая стая птиц клокотали колокольные перезвоны. В дверь кто-то несмело постучался.
— Гряди! — недовольно крикнул царь.
На пороге появился священник. Благословив государя, он смиренно опустил глаза.
— Утреню утреневать пора, государь.
Алексей засуетился.
— И то пора, прости, Господи, нераденье мое.
Постельничий хлопнул в ладоши. Тотчас же в опочивальню, склонившись до земли, один за другим, вошли шесть стряпчих и спальников. Отвесив по земному поклону, они приступили к обряду государева одевания.
Наскоро умывшись, царь собрался в крестовую, но на пороге неожиданно снова повернул в опочивальню. За ним неслышною тенью скользнул постельничий.
— Лежат, горемычные, — с глубокою кручиною произнес Алексей, опускаясь на колени перед коробом. — Лежат, спокинутые сиротины мои!
Федор вытер кулаком повлажневшие глаза и поднял крышку. Из короба пахнуло запахом плесени. Видно было, что давно ничья рука не касалась вороха полуистлевших детских забав.
— А вот и конек мой немецкого дела, — сказал Алексей и нежно погладил сбившуюся в войлок гриву.
Затем он достал потешные латы, приник к ним щекой.
— Доброго здравия, друга мои верные! Спокинул я вас, неразлучных моих… Памятуешь ли дни мои юные? Памятуешь ли, каково скакивал я на коньке своем скакунке? — спросил он Федора и мечтательно зажмурился. — Колико годов прошло с детской поры, а все сдается — токмо рученьку протянуть и достанешь те годы младые.
Федор сочувственно покачал головой.
— Сесть бы, Федя, на того скакунка деревянного, — продолжал государь, — обрядиться бы в латы потешные и ускакать далече-далече, к тем годам златым моим, в коих несть человеку ни кручины, ни заботушки… В остатний бы нынешний день остатнею потехой потешиться!
Он вскочил вдруг и шумно захлопнул короб.
— Чтоб и не зреть нам боле сего!… Нынче же вон! Захоронить под землей.
Отец Вонифатьев встретил царя на пороге Крестовой и во второй раз благословил его золотым, в изумрудах, крестом.
Медленно и проникновенно читал Алексей положенные молитвы, скрепляя каждое слово крестным знамением и поклоном.
После утомительно долгой службы протопоп окропил царя святою водою.
— Соловецкие мнихи воду сию доставили, — с гордостью объявил он.
В передней дожидались бояре, окольничий, думные и ближние люди. Увидев царя, они упали ниц и так пролежали до тех пор, пока раскачивавшаяся фигура Алексея не скрылась в тереме.
* * *
Вскоре в переднюю ввалился Борис Иванович Морозов. Свысока оглядев собравшихся, он торжественно поднял руку.
— Волит великий государь сидеть нынче с окольничим Петром Тихоновичем Траханиотовым, да с судьею земским Левонтием Степановым Плещеевым, да с думным дьяком Назарием Ивановым Чистым, да с постельничим Федором Михайловичем Ртищевым[10].
Федор вышел в терем первым. За ним чинно потянулись остальные вызванные. Чуть слышным ропотом провожали их не удостоившиеся царского приглашения.
— Токмо нынче и свету стало у государя, что в Траханиотовых да в Плещеевых! — ворчали иные из них.
— Ужо не миновать стать, наступит времечко и вовсе повелит Алексей Михайлович не казаться перед очи свои! — вторили другие и переглядывались исподлобья, по-бычьи сгибая головы.