– Сам не видел. А говорят…
– Эта знает, что ей делать!..
Князь Василий из-под приспущенных ресниц каким-то далеким взглядом смотрел на взволнованные лица недавних властителей Руси. «И чего им нужно? – думал он. – Как будто не все равно…»
И вдруг яро взорвалось несколько голосов:
– Врешь!.. Никогда Одоевский рядом с Бутурлиным не станет… Да, постой: ты разбери прежде толком, чем орать-то… Первое место принадлежит первому воеводе большого полка, так?
– Знамо, так. Это всякий робенок знает…
– Второе – первому воеводе правой руки, третье – первому воеводе передового полка и первому воеводе сторожевого полка, которые всегда ровней были, четвертое – воеводе левой руки, а пятое – второму воеводе большого полка…
– Ну? Это всем известно…
– Так ежели Одоевский служит первым воеводой большого полка, а Бутурлин первым же воеводой левой руки, значит, по фамильной чести Одоевский отделяется от Бутурлина двумя местами, как и старший сын от отца… Стало быть, потомок Одоевского отстоит от своего предка на шесть мест, а потомок Бутурлина всего на пять, – так как же может Бутурлин служить первым воеводой левой руки, ежели Одоевский будет назначен первым воеводой большого полка? Эх ты, а еще берешься спорить!..
– Постой, погоди!.. Бутурлин всегда ходил своим набатом, а за чужим набатом ходить ему невместно. То всему роду его бесчестье…
Закипел бешеный спор о местах. Ничто не возбуждало так страсти, как местничество…
– Да бросьте вы!.. – взывал к крикунам князь Семен. – Давайте о деле-то говорить…
Но никто его не слушал. Тучков рассмеялся.
– Что я говорил? – сказал он князю Семену. – Вот и тогда то же будет…
Князь Василий откровенно зевнул и решительно встал. Он желал в жизни только одного места: места счастливого. А такого места для него не было… За ним поднялись и другие. Но все были так возбуждены, что, и поднявшись, долго еще лезли один на другого с разгоряченными лицами. Большинство склонялось к тому мнению, что Бутурлину под Одоевским принять место первого воеводы левой руки невместно… Князь Василий, не слушая, вышел и у ворот столкнулся с взволнованным чем-то дьяком Жареным.
– Что такое? – спросил он, поздоровавшись.
– Князя Андрея Холмского лихие люди неподалеку от Симонова убили… – уронил тот, и сердитые глаза его блестели. – Сейчас старый князь поскакал туда…
Князь Василий, потрясенный, стал было расспрашивать дьяка о преступлении, но тот ничего и сам не знал. Он долго тер лоб, вспоминая страшную ночь московского пожара и нелепые слова Митьки Красные Очи, на которые он тогда не обратил внимания, но которые теперь говорили ему о страшной правде: ведь если это дело рук Митьки, то друг его детства погиб – из-за него…
И погиб бесполезно: Стеша и теперь своих обетов не нарушит…
Прошло еще три года. Судьбы человеческие свершались незаметно, потихоньку; пока они свершались, из песчаного холма Боровицкого все выше, все краше подымались зубчатые стены и высокие стрельницы Кремля: корявыми руками работной Руси неудержимо воплощался нарядный италийский сон в земле варварской… И точно так же незаметно, но неудержимо вставала среди безбрежных пустынь своих Великая Русь… Пусть часто среди строителей ее были пустые и дрянные людишки, пусть путеводной звездой для них были только деньги да тщеславие, но точно чудом каким дело их превращалось в дело большое, государское. Окрыляюще радостно было это раздвигание русских рубежей все шире и шире, а на самом деле – объединение вкруг белых стен Кремля русских земель, разбитых сперва Володимиром, – Русь должна бы за проклятый дар этот не святым его делать, а предать анафеме, – а потом удельным княженьем… Русь росла. Это чувствовали все. Головы кружились. Силы крепли…
Под влиянием своей грекини, хотя Иван только-только и терпел ее близко, он все больше и больше заботился о пышности своего двора. Его окружали уже – и все из больших, первостатейных бояр – и дворецкие, и постельничие, и ловчие, и крайчие, и оружейничие, и ясельничие, и сокольничие, и шатерничие, и много всяких других чинов придворных. Знатнейшие бояре уже спорили и ссорились теперь за честь быть холопами великого государя и из всех сил старались заслужить милость его, которая была источником всех благ: не вышел ли Михайла Лихачев из простого сытника в окольничие? Дворня государева – дворяне – кишела теперь при палатах его уже сотнями в качестве стольников, стряпчих, жильцов и прочих, которые обували великого государя, одевали, причесывали и даже на запятках при выезде его стояли: этикет уже не позволял, чтобы должности эти занимались людьми происхождения подлого. И даже они, люди происхождения благородного, нося за государем «стряпню» его – то есть шапку, рукавицы, платок и посох, – не смели принимать ее от него голыми руками, но каждый имел для этого дела аршин красного сукна. Особого доверия к ним не было: все они при вступлении в должность должны были приносить самые страшные присяги в том, чтобы они великого государя не испортили, чтобы не положили зелья и коренья лихого в платье его, и в полотенца, и в седла, и во всякую стряпню не положили ничего… Великий государь за услуги жаловал их поместьями, и так становились они помещиками.
За ними шли уже целые полки людей маленьких для услуг государевых: шатерничие, садовники, плотники, ливцы, охотники, бортники, сокольники, поддатни и прочие, всех и не переберешь!.. Их было так много, что в Москве они занимали целые посады и слободы, которые так по ним и назывались: Конюшенная, Кречетники, Поварская с переулками Столовым, Хлебным, Скатертным. У Николы на Щепах был дровяной двор государев, в Садовниках, за рекой, – сады его, а на Пресненских прудах – его садок живорыбный… В великом множестве жили при дворе его всякие приживальщики. Ежели, например, великий государь тешил себя травлей медвежьей и ежели зверь тяжко ранил молодца, который выходил с ним один на один, то раненый получал от казны государевой награду, а если зверь терзал его до смерти, то вся семья его переходила сразу на царское иждивение…
Диво ли, что среди всего этого растущего богачества и могущества все выше, все грознее, все ослепительнее становилась фигура самого владыки, который теперь уже именовался Иоанном III, Божией милостью государем всея Руси, великим князем Владимирским, Московским, Новгородским, Псковским, Югорским, Болгарским и иных, подразумевай, земель обладателем. И горе было не только подьячему, но и всей семье его, если он в написании титула сего пропускал или переставлял хотя бы одну только букву!..
Прибирал к рукам великий государь и батюшек полегоньку. Когда старый озорник Зосима спился окончательно, преемником ему был, по приказанию великого государя, избран игумен Троицкой лавры Симон. Иоанн, тот самый Иоанн, который ходил, было время, в Симонов монастырь добивать митрополиту Геронтию челом по поводу хождения посолонь, теперь повелел митрополиту принять жезл пастырства и взойти на седалище старейшинства, ясно давая таким образом понять, что постановление исходит от воли государевой и что митрополит – это только слуга и беспрекословный исполнитель воли государевой…
Но были, конечно, и маленькие, московские «но»… Когда, например, из-за двух казненных в Ревеле купцов русских вспыхнула с Орденом война, то немцы ритори побили московскую рать и принудили Ивана заключить с ними мир на пятьдесят лет. Зато в борьбе с Литвой дело шло успешнее. Иван выдал замуж за великого князя литовского Александра дочь свою Олену и дал за ней в приданое – жест гениально-московский! – всю Русь, которая… находилась под властью Литвы и Польши. Но раз он, Иван, назывался великим государем всея Руси, то, стало быть, он располагал всею Русью и мог потому, дав эти земли за Оленой в приданое, все же оставить за собой право наблюдать за управлением этой Руси… Естественно, что управлялась она, по его мнению, плохо. Поэтому он начал постепенно, по кусочкам, приданое дочери отнимать обратно, а потом вспыхнула и настоящая война, и воевода Данила Щеня разнес литовцев. Положение бедной Олены на Литве было самое горькое, письма ее оттуда к отцу – один сплошной стон, а подписывала их она всегда так: «Служебница и девка твоя, королева польская и великая княгиня литовская Олена со слезами тебе, государю, отцу своему, низко челом бьет».
Трудности были, трудностей было немало, но растущая сила Москвы уравнивала их. Труднее была жизнь личная, которая у него так перепутывалась с жизнью государственной. Мощь его государская росла, а личная жизнь точно на корню сохла. Елена так и не сдалась ему и упрямо выжидала своего, как будто не понимая, что с каждым днем возможности добиться исполнения своих сумасшедших желаний становятся все меньше и меньше: Иван просто старел.