— К Москве, братцы! К Москве! — кричал он. — Ежели и царевна в правительство не вступится…
— Вступится! — перебивал его Кирша.
— Добро!
Взрыв хохота заглушил даже порывы ветра. Шуму табора вторил звон монастырских колоколов. Во всей картине было что-то дикое, и красные кафтаны метавшихся по майдану стрельцов казались кровавыми.
Когда беспорядочные крики первого порыва утихли, Зорин опять овладел общим вниманием.
— Братцы! — начал он. — Надоть убрать все немецкие потроха, гнездо их, Немецкую слободу, разорить и их всех, что псов со щенятами, перебить…
— Любо! Любо! Перевести всех немцев!
— От их, дьяволов, православие закоснело…
— Да и боярам спуску не дадим!
— Любо! Долой бояр!
— Ладно… И во все полки надоть послать, чтоб и они шли к Москве.
— Вестимо, все, а то стрельцы от бояр и от иноземцев погибают, что мухи осенью.
— Любо! Любо! Хотя б нам всем умереть, а один предел учинить!
Но Зорин снова начал махать в воздухе бумагою, стараясь обратить на нее внимание стрельцов.
Когда шум несколько поутих, Зорин заговорил:
— Братцы! Теперь мы все согласны, чтоб иттить к Москве. Только вестно вам, братцы, что нас мало, всего четыре полка, а шесть полков угнано к Азову: коли бояре вышлют на нас все солдатские полки, и нам, нашим малолюдством, супротив их не устоять. И для того нам, братцы, помыслить надоть: как бы нам глаза отвести боярам, как бы сделать так, чтобы и медведя добыть, и рогатину не сломить…
— Добро! Любо! Он дело говорит, — послышались голоса.
— Зачем ломать рогатину!
— Знамо, без рогатины Мишка задерет.
— Так вот что я умыслил, братцы, — продолжал Зорин, — отведем глаза Мишеньке, пока достальные наши полки не подойдут к Москве.
— Отведем! Отведем!
— А вот, братцы, отвод! — замахал Зорин бумагой.
— Какой отвод? Покажи!
— А вот какой, челобитьице, — отвечал Зорин, — прикинемся казанской сиротой… Я де лиса и такая, и сякая, смирная — пресмирная, только пустите меня в курятник переночевать…
— Лихо! Лихо! — раздались одобрения.
— А ну-ну, вычти лисьино челобитье…
— Покажь, покажь, как Лиса Патрикеевна пишет.
— А вот как, слушайте! — развернул Зорин бумагу. — «Бьют челом многоскорбные и великими слезами московские стрелецкие полки», — начал он читать.
— Ишь ты, лиса плачет великими слезами, — послышалось одобрение.
— Молчи, не перебивай лису.
— «Служили мы, — продолжал читать Зорин, — и прежде нас прародители, и деды, и отцы наши великим государям во всякой обыкновенной христианской вере и обещались до кончины живота своего благочестие хранити, якоже содержит святая апостольская церковь. И в 190–м году стремление бесчинства, радея о благочестии, удержали, и по их великих государей в применении того времени нас изменниками и бунтовщиками звать не велено, и по обещанию, как целовали крест, во благочестии непременно служим. И в 203–м году сказано нам служить в городах погодно. А в том же году, будучи под Азовом, умышлением еретика, иноземца Францка Лефорта…»
— Добавь: собачьяго сына! — послышался чей-то голос.
— Добро, — улыбнулся Зорин и продолжал читать, — «чтоб благочестию великое препятие учинить, чин наш московских стрельцов подвел он, Францко, под стену безвременно, и, ставя в самых нужных в крови местах, побито нас множество»…
— И Киршина Турку убили, — заметил какой-то шутник.
— «Его ж, Францковым, умышлением, — продолжал Зорин, — делан подкоп под наш шанцы, и тем подкопом он нас же побил человек с триста и больше. Его же умыслом на приступе под Азовом посулено по десяти рублев рядовому, а кто послужит, тому повышение чести: на том приступе, с которой стороны мы были, побито премножество лучших…»
— Что говорить! Страсть что побито! — прерывают чтеца.
— Не приведи Бог!
— «А что мы, — продолжается чтение, — радея великому государю и всему христианству, Азов говорили взять привалом, и то он, Францко, оставил. Он же, Францко, не хотя наследия христианского видеть, самых последних из нас удержал под Азовом октября до третьего числа; а из Черкасского четырнадцатого числа пошел степью, чтобы нас и до конца всех погубить, и идучи ели мертвечину, и премножество нас пропало…»
— И галок ели и всяку нечисть…
— Коней палых…
— «… И в двести шестом году Азов привалом взяли и оставлены города строить, и работали денно и нощно во весь год пресовершенною трудностию…»
— Во каки мозоли наработали! — поясняют.
— «… А из Азова сказано нам идти к Москве, и по вестям были мы в Змиеве, в Изюме, в Цареве — Борисове, на Маяке в самой последней скудости. И из тех мест велено нам идти в полк к боярину и воеводе, к князю Михайле Григорьевичу Ромодановскому в Пустую Ржеву на зимовье, не займуя Москвы. И мы, радея ему, великому государю, в тот полк шли денно и нощно, в самую последнюю нужду осенним путем, и пришли чуть живы. И будучи на польском рубеже в зимнее время в лесу, в самых нужных местах, мразом и всякими нуждами утеснены, служили, надеясь на его, великого государя, милость. И по указу велено все полки новгородского разряду распустить, и боярин и воевода Ромодановский, выведчи нас из Троица по полкам, велел рубить, а за что, не ведаем. Мы же слыша, что в Москве чинится великое страхование и от того город затворяют рано, а отворяют часу в другом дня или в третьем, и всему народу чинится наглость, и слышно же, что идут к Москве немцы, и то знатно последуя брадобритию и табаку во всесовершенное благочестия испровержение…»
— Знамо с табаком!
— И брить нас хотят!
— Вон который год жен и детей и сродников не видим, с женами и детьми нас разлучили: ни мы бобыли, ни мы не знай кто.
— Горькие кукушки мы, вон кто: своего гнезда у нас, у кукушек, нет… Вон она кукует, раз, два, сорвалась…
Действительно, слышно было, как в роще куковала кукушка, а ветер продолжал гнать по небу разорванные облака, донося к табору одинокий лошадиный топор.
— Кто б это был такой? — переглядывались стрельцы.
— По московской дороге гонит. Должно, с вестями.
По московской дороге показался всадник. Он торопливо гнал к стрелецкому табору.
— Да это никак стрелец, — послышались голоса в таборе.
— Откуда быть стрельцу! Стрельцы все в таборе.
— Али ты не видишь красный кафтан?
— Да это, братцы, Алешка Рудой: он в Москве оставался, потому хворый был.
— Алешка и есть.
Всадник подъехал к табору и снял шапку.
— Здорово живете, братцы, господа стрельцы! — кланялся он на все стороны. — А я вам привез поклоны от жен и детей.
— Спасибо! Мы сами к им идем в гости.
— Опоздали, братцы! Я привез вам дурные вести.
— Хуже того дурна, что было, не будет, — был ответ.
— Против вас идет потешное войско, а ведет его старый воевода Шеин, да немец Гордон, да князь Кольцо — Мосальский.
— А много их?
— Видимо-невидимо.
— А далеко обогнал их?
— Недалече. Скоро к вам прибудут… Затем я из Москвы к вам ушел, чтоб весть подать, чтоб вы обдумали.
— Мы обдумали, — мрачно отвечали стрельцы, — хотя б умереть, а быть на Москве.
Табор заволновался еще больше. Битва была неизбежна.
Стрельцы, однако, все еще не думали, что дело примет кровавый оборот. Где это видано, чтобы свои, православные же, шли убивать друг друга! Еще если б в царских ратях были одни иноземцы, так эти собаки ради брошенного им царем куска готовы резать православных, а то потешные и солдаты все те ж москвичи, одному со стрельцами Богу молятся, у Иверской свечи ставят: как же они станут проливать братнюю кровь? Не каиново же они племя. И чем стрельцы провинились? Они хотят только взглянуть на родную Москву, увидеть ее золотые маковки — ведь так давно они не видали ее! А их дома, осиротевшие без хозяев? А их жены, проплакавшие глаза по своим мужьям! А покинутые отцами малые дети, о которых стрельцы вспоминали и под стенами Азова, и на бесконечных степях ногайских, и на польском рубеже!.. Мыкаясь вдали от Москвы, стрельцы обносились, некому починить им рубахи, заштопать кафтана. Сколько лет они бани не видали! И бороды, и головы их давно не знают гребня. Сами они пообросли, как колодники… за что же против них посылать войско, словно против басурман? Так думали стрельцы. Но не так сталось, как они думали.
После полудня показалось царское войско. Оно двигалось в таком порядке, к какому стрельцы не были приучены, и остановилось на возвышении, менее чем на пушечный выстрел. В воздухе трепались знамена, на древках блестели золотые кресты на таких же яблоках. По ветру доносилось ржание коней. Вскоре от царского войска отделился всадник в богатом кафтане и стал спускаться с возвышения. Стрельцы узнали в нем Гордона, с которым они выдержали и жестокую чигиринскую осаду, и двухлетнее сидение под Азовом. Гордон знал их труды, и это придало им бодрости.