— Намелем солнце, луну и звезды, чтобы вращались вкруг земли. Быстро мелькают дни и ночи, белое с черным друг друга сменяют, и небо вращается, как колесо. Из лета и зим намелем горячку, чтоб зной опалял тебя, стужей сменяясь.
— А зиму намелем тебе напоследок. Мы трудимся тысячи лет и в завершенье ледник намелем.
— Сверкают сполохи над нами. Льдов намелем тебе без конца и без края, чтоб круглый год над землей вьюга крутилась, завиваясь метелью. В порошок перемелем надежды, напоем тебе наши задачки — сходится счет, когда холод растет. Намелем тебе вечные ночи, мы солнце закружим и вдаль запустим — прочь отсюда! И льды храпящие надвинутся с севера, горы круша и сминая пышные долы, мы погребем города под ледяною корою, чтобы ничто не плодилось.
— И мозг твой окаменеет, опустошит его наша песнь; наши сердца льда холоднее; кончим мы песнь, как расколется жернов.
И вот однажды в марте Миккеля Тёгерсена нашли уже мертвым — это обнаружил король, подойдя к его постели. Горе короля было безутешно, хотя он давно был готов к предстоящей кончине своего товарища.
Зрелище застывшего лица Миккеля произвело на короля удручающее впечатление. Оно не только огорчило, но и растревожило его. Он никак не мог свыкнуться с этим лицом, в котором не заметно было ни малейшего движения. Король в слезах ходил взад и вперед по комнате и всякий раз, подходя к Миккелю, наталкивался взглядом на окаменелое спокойствие уже и не бледного, но белого лика. И в сердце короля закрадывалось паническое смятение, он начинал хватать ртом воздух и не мог постигнуть случившегося.
Ни разу в жизни король не встречал такого разочарованного выражения, какое написано было на лице мертвого Миккеля. После того как черты его отлились в застывшую маску смерти, на ней явственно проступила разочарованность. Голый лоб, увеличенный лысиной, вздымался, словно купол над нескончаемым, нескончаемым безмолвием. Глаза глубоко запали в провалах глазниц под крутыми дугами бровей, они были закрыты, но, казалось, взирали на все изумленным уснувшим взглядом. Унылый длинный нос Миккеля совершенно побелел, как у трезвенника, четырехгранный кончик, который при жизни придавал ему хитроумное выражение, стал похож на печатку или хрящевитый крестик. Белые усы Миккеля, топорщась, свисали по углам рта. Рот был горестно сжат. На мертвых устах начертано было немое страдание. Эти уста молчали и не выдавали своих горестей. Глядя на них, можно было прочесть непостижимую тайнопись, повествующую о погребенной неразгаданной печали.
Вот он лежит с видом безгласного обличителя, будто знает, да не скажет. «Так я и думал!» — было написано на этом лице. Да много ли в этом проку! Завершились злоключения неприкаянного скитальца: что прошло, того не воротишь, вон, дескать, какой я смирный! Запали щеки, и выпятились под кожей крепкие челюсти. Это была грустная и суровая мужская маска. Это было молчаливое признание умершего бойца, который целый век провоевал понапрасну, с несгибаемым мужеством он тщетно бился на краю зияющей бездны с целым сонмом недоразумений. И вот лежит Миккель с благородным смирением смерти на устах, весь — молчание и сломленное упорство.
Бедная голова Миккеля была словно отливка, семьдесят лет плавившаяся в форме, прежде чем ее остудили и вынули уже готовую. Семьдесят лет на его лице тысячекратно сменялись расплывчатые отражения бегучих образов жизни, глаза его подобны были живому металлу, который впитывает в себя свет, пока они не подернулись пленкой и не стали твердыми и холодными, пока не окоченели, как было им предназначено изначальным жребием. Вот Миккель и завершен, отливка закончена.
Его тело положили на соломе в оружейной. И все дни до самых похорон в замке царило торжественное настроение. Челядь питала страх перед темнотой, и многие робели выходить ночью на двор, чтобы не взглянуть невзначай на закрытую дверь, за которой находился покойник. От малейшего непривычного звука в темноте люди пугались до полусмерти.
Но Миккель, не делая никому вреда, спокойно лежал в арсенале среди стен, увешанных флагами и различным оружием, и вокруг его ложа стояли по бокам тусклые ряды пустых доспехов.
Король каждый день наведывался туда, чтобы взглянуть на Миккеля, и проливал горючие слезы. Миккель продолжал лежать недвижимо. На лбу у него начали проступать пятна тления. Король стоял над ним, качая головой, и плакал. Состарился король, и когда он был в горести, это сделалось особенно заметно. Лицо у него обрюзгло, очертания рта стали дряблыми, плечи ссутулились.
Миккеля похоронили на кладбище Сённерборга. Король не мог проводить его через подъемный мост. После погребения по Миккелю справили в замке пышные поминки. Король приказал выставить во дворе в качестве бесплатного угощения для всех желающих две бочки немецкого пива. К вечеру все население замка перепилось. Якоба-музыканта, который отчаянно горевал по Миккелю, пришлось отнести в постель на руках, он был пьян в доску.
Дни текли. Настала весна. Во внешнем дворе шли строевые занятия молодых ландскнехтов. Звучали сигналы: «Тра-ра-ра!»
Лишь в мае Якоб-музыкант начал выказывать некоторые странности. Началось с того, что, играя на скрипке, он начал вдруг, ко всеобщему удивлению, пинаться ногами, будто отталкивая что-то, и подолгу глядел, уставясь глазами в какой-нибудь угол, причем лицо его искажалось гримасой отвращения. Когда его спросили, он принялся жаловаться, что кругом развелось слишком много крыс. Никто, кроме него, не видел ни одной крысы.
С горя Якоб запил, однако прошло еще немного времени, и ему начали мерещиться кролики. Он то и дело гонял отовсюду кроликов, которых, кроме него, никто не видел, весь замок потешался над ним до упаду. Однажды Якоб к своему ужасу столкнулся в воротах с чудовищным кроликом, который был ростом с корову; у Якоба завязался с ним настоящий бой, он призывал на помощь стражу, размахивал кулаками, боролся с противником, обхватив его руками, а все солдаты, столпившись вокруг, корчились от смеха. Три дня подряд отчаянная борьба Якоба с незримыми зверями служила всеобщим посмешищем. Он часами охотился на них во дворе замка, где никто не мешал ему заниматься этим делом, полагая, что здесь он не натворит никакой беды, все наблюдали за тем, как он устраивал по углам свалку из убитых кроликов и крыс; он уничтожил так много зверей, что должен был приподниматься на цыпочки, чтобы дотянуться до верха воображаемой кучи. Пока он давил крыс у одной стены, по другую сторону двора выскакивали кролики, и Якоб сломя голову кидался туда. Между делом он успевал еще выскочить на середину двора и вступить там в схватку со зверем, который, судя по движениям и ухваткам Якоба, был необъятно велик и отличался огромной силой и свирепостью.
С наступлением темноты глубокий, точно колодец, двор пустел; все убирались оттуда, опасаясь встречи с призраком Миккеля. Одного Якоба это, казалось, нисколько не смущало, и он готов был проводить там целые ночи, если бы никто не позаботился увести его в дом.
Однажды вечером в сумерках Якоб увидел, что в ворота крадется зверь, громадный, точно воз с сеном, он еле протиснулся через них. Куда уж там было Якобу тягаться с таким чудищем. Сторож услыхал, что Якоб столкнулся со смертельной опасностью, однако он не посмел высунуть носа во двор, пока не собрал себе на подмогу нескольких товарищей. Они застали Якоба лежащим среди двора на мостовой, он кричал и на губах у него пузырилась пена. Его подняли и в припадке падучей отнесли в постель.
Несколько дней он пролежал в горячке, перемежавшейся приступами исступленной ярости, потом пришел в себя и начал даже поигрывать на скрипке. Несколько дней он жил спокойно и воздержанно, ходил, волоча ноги в деревянных башмаках, лицо его вокруг носа было покрыто зеленоватой бледностью, взгляд сделался жалок. И вот в один прекрасный день в мае он снова приложился к чарке и запил уже беспробудно.
Наступил праздник Ивана Купалы, день солнцеворота. По всей Дании загорелись костры в честь возвращения Бальдра. И в полях широких одна только Тёкк сидела с сухими глазами, не проронив ни слезинки{76}.
В день Ивана Купалы Якоб-музыкант купил на все свои деньги бочонок пива «Каккебилле» и созвал пировать ландскнехтов. В тот вечер Якоб не ударил в грязь лицом, он играл так, что любо-дорого было послушать. А поздней ночью он спел новенькую песню, которую сам только что сочинил. Вот она:
Тех песен пропел я немало,
И в грезах явилась отрада
Господнего райского сада.
Напрасно вы правды ждали.
Друг с другом сочтутся сами.
Прощай, мне пора на покой.
Я радость отдам, а тревогу
Мой жребий не так уж плох.
Хвалите напев иль ругайте,
А наутро Якоба нашли в розовом саду, он повесился на высоком дереве, на яблоне-серебрянке. На голове у него сидела ворона, вцепившись когтями в седые космы.