Тогда он перевел взгляд на стену и увидел удивительное. Заходящее солнце лежало на стене комнаты. И там же, на стене, Алесь увидел чернолицую Майку с фиолетовыми волосами и в платье оранжево-багрового цвета. Черную-черную Майку с фиолетовыми сияющими волосами.
— Майка! — крикнул он таким голосом, что испугал ее. — Майка, смотри на меня. Долго-долго смотри.
Недоумевающая, она все же подчинилась.
Закат лежал на стене комнаты. Она смотрела на мальчика, на его зеленую куртку, видела его умоляющие и испуганные глаза и понимала, что напрасно обиделась на него.
— А теперь смотри на стену.
Она отвела глаза и увидела черную тень Алеся, одетую в пурпур.
— Ты, — сказала она, — ты… совсем черный, ты сливаешься с тенью, тебя не видно. Лишь одежда багровая… плавает.
— А ты в оранжево-багровой… Твои волосы лиловые.
Они повторяли и повторяли опыт, перепуганные до глубины души.
…Черный мальчик в пурпуре. Майка недаром читала романы.
— Словно… голову тебе отрубили, — сказала она. — Словно… призрак багрового человечка.
Он пристально взглянул на нее. И тогда она спохватилась:
— Ой, я что-то не то сказала. Прости меня, Алесь.
Поднявшись с кресла, она быстро подошла к кушетке, склонилась над ним и, обняв его за шею, сама нежно и целомудренно поцеловала.
Алесь читал, сидя на застекленной террасе. Стекла были очень старые и потому приобрели легкий фиолетовый оттенок. За садом плыло солнце, светило Алесю прямо в лицо, и буквы в книге казались красными.
Он нашел в библиотеке деда Яна Борщевского. Книга называлась «Шляхтич Завальня, или Беларусь в фантастических рассказах». Сейчас он осиливал уже четвертый том. Это было первым подтверждением, что не один он открыл Море, и потому он мог многое простить автору.
Было хорошо. Перед ним возникал симпатичный человек, который каждую весну, как перелетная птица, не мог усидеть в Петербурге и пешком, с посохом в руках, шел на родину, в Белоруссию. Он шел и слушал пение жаворонков в жарком небе. А в душе его рождались строки… Возникал человек, который в метель ставил на окно свечу, чтобы путники шли к нему. Он кормил и поил людей, только бы они рассказывали ему истории и предания.
Было жаль, что он пишет по-польски, вставляя в книгу белорусские диалоги. На своем языке он мог бы стать великим. На чужом — лишь выше среднего.
Борщевский, способный и добрый человек, во многом близкий Гоголю, называл себя белорусом, а родину — Беларусью, возможно, даже слишком настойчиво. Он нежно любил край, его предания, его людей.
«Ну, а я?» — подумал Алесь.
…И как раз в этот момент пришли в Загорщину к нему Кондрат и Андрей. Кирдун привел их на террасу, и вот они сидели перед ним. Такие похожие, что даже смеяться хотелось, и одновременно такие разные. Кто умел так шутить, как Кондрат, и кто пел такие песни, как Андрей? Дороже всего были их улыбки — хитроватая Кондрата и ласковая, почти женская у Андрея. Правильно сделал отец, что отпустил их и отдал Павлюка с Юрасем в школу. И Алесь без сожаления отложил книгу человека, который открыл Море на шесть лет раньше его, Алеся, даже успел написать об этом, но не понимал волн, из которых это Море состояло.
— Слушай, Алесь, — сказал наконец Кондрат, — у нас к тебе дело.
— Ну? — сказал Алесь.
— Но прежде ты дашь нам слово, что об этом никто не узнает, даже родители…
— Мы тут думали, аж головы трещат, — сказал Андрей. — Но теперь масленица. Все ездят. В гости. А Кроер… твой дальний родственник…
— Стойте, ребята, — прервал их Алесь. — Ничего не понимаю. Да мы и не ездим туда никогда. Мои не любят Кроера.
— Тем лучше, — вздохнул Кондрат облегченно. — А мы думали… Значит, все хорошо.
И засмеялся:
— Юрасю отец два подзатыльника влепил. Пришел хлопец из церкви, а в кармане у него четыре гривенника. Отец спрашивает: «Откуда»? А тот говорит: «А там, где все брали, там и я взял. С блюда». Мы чуть не подохли со смеху.
Андрей смотрел в сторону. Да и смех Кондрата был неискренний. Алесь с болью видел это, видел, что ребята чуть было не рассказали ему о чем-то тайном и вот теперь переводят разговор на другое.
— Как хотите, хлопцы, — сухо сказал он, — но я думал, что вы мне верите, что я для вас остался братом. Даже теперь. Что ж, пусть так…
— Да мы ничего, — замялся Кондрат. — Мы только хотели просить, чтоб не ездил к Кроеру… Не любят его…
— Сам знаю, — сухо сказал Алесь.
Молчали. Алесь знал: дружбе и откровенности конец. А тут еще Кондрат неожиданно, только б не молчать, начал рассказывать очередную побасенку:
— У Лопаты гости были. Положили их, подвыпивших, в чистой половине. А дети взяли да придвинули к двери стол. Ночью встает человек, ищет выхода… Но сколько ни щупает, нет двери… Аж зубами скрежетали.
Андрей даже крякнул с досады за брата. Строго поднял глаза.
— Несешь вздор, оболтус, — прервал он. — А ну, давай выкладывай все. Алесь наш, мужик. Не скажешь — всему конец. Где нет веры, какая там может быть дружба?
— Что вы, — сказал Алесь. — Чему конец? Да я и не хочу.
— Видишь? — спросил Андрей.
— Кондрат все еще колебался. И тогда глаза Андрея вспыхнули.
— Не хочешь? Тогда я сам. Только ты, Алесь, знай: на тебя все надежды. Молчи во имя матери и пана Езуса.
— Это уж напрасно, хлопцы.
— Не напрасно, — отрезал Андрей. — Каждый за своих: дворяне за дворян, мужики за мужиков. А если доведаются, тогда нам конец. Потому что знали, а не сказали. Деда старого хорошо если только выпорют. А нам, и Лопатам, и Кахновым людям, может, и Сибирь.
— Тогда и говорить не надо, — сказал Алесь уже серьезно.
— Надо, — сурово сказал Андрей. — Мы дядькованые братья. Раз смолчим, два смолчим — и конец братству.
Он передохнул.
— Кроера хотят убить, а имение его сжечь. Корчак. Тот самый, что вилы метнул. У него кровь в сердце запеклась на пана Кастуся. Его дети торбы пошили и пошли просить подаяние. За самим Корчаком охотятся, как за зверем. И Корчак решил — убить. Тот, кто убил, — это уже не человек, а хуже сумасшедшего. Он отравлен убийством. За змею бог сто грехов прощает. И он убьет в один из дней масленицы. Чтоб грешить не в пост. Так что не езди и своих отговори.
— Мы никогда к нему не ездим, — сказал Алесь. — Мы враги. Я никому не скажу, можете мне верить. Только ведь его, Корчака, поймают. Мусатов за ним повсюду гоняется. Жаль смелого человека!.. А кто это вам сказал об убийстве?
— Петро Кахно слыхал от Лопат. А те к Покивачу ездят, где Корчак скрывался.
— Болтун ваш Петро, — процедил Алесь. — На радостях, что эту грязную свинью убить собираются, распустил язык.
— Он никому больше не сказал, — покраснел Андрей. — Не думал я, что ты, Алесь, нас упрекать будешь.
Теперь стало неловко Алесю.
— Я не упрекаю. И я никому больше не скажу. Могила!!
Это была самая страшная клятва о молчании. Ребята поверили и ушли успокоенные.
…Утром следующего дня в Загорщину прискакал из Кроеровщины гонец, мужик лет под сорок. Пан Юрий и Алесь как раз выходили из дома, когда мужик грузно сполз со своей неуклюжей лошаденки.
Та сразу же словно уснула, расставив свои косолапые топалки. Мужик стоял рядом с ней, мял в руках грязную, дырявую магерку — валяную шапку — и не смотрел на господ, только на мокрый снег, в котором утопали его раскисшие поршни.
— Накрой голову, — сказал пан Юрий. — Не люблю.
Диковатые светлые глаза мужика на мгновение впились в него.
— Их благородие пан Константин Кроер померли. Они просят, чтобы дворяне стояли… у гроба.
— Как это он просит? — еще не веря, спросил пан Юрий. — Мертвый просит?
— Еще когда… живые были.
— Как случилось?
— В одночасье… почти. Говорят, жила лопнула. Уже и в гроб положили.
Пан Юрий перекрестился.
И увидел белую голову мужика, на которой таяли мокрые хлопья последнего снега.
— Накройся, говорю тебе. Иди в людскую. Попроси там водки. И овса коню.
— Нет, — сказал мужик. — Приказано еще оповестить…
Загорский рассердился:
— Иди, говорю! Иначе я, пока там что да чего, сам тебя в батоги возьму. Логвин, Карп, возьмите его, дайте ему сухие поршни, водки, — словом, что нужно.
Мужик пошел со слугами, покорно опустив голову.
— Собирайся, Алесь, — сказал пан Юрий, взбегая по ступенькам.
Не ехать было нельзя, отец так и сказал матери.
Неожиданно мать отказалась.
— Ты можешь ехать с Алесем, — сказала она. — Тебе нужно. А я не могу. Я не любила его.
Поехали вдвоем. Конно. По настилу из лозняка переехали толстый, но уже слабый, как мокрый сахар, днепровский лед. Дорога шла вначале лугами, потом заснеженной возвышенностью, которая переходила где-то далеко справа в Красную гору. Скоро должна была открыться глазам Кроеровщина.