— По телефону или лично вы станете говорить — не важно. Но сделать это вы должны из моего дома, — вкрадчиво (конечно, с ухмылкой) произнес ненавистный Геринг. — Приезжайте.
Йозеф поехал. Лида в это время находилась дома, после беседы с Гельдорфом она ждала, когда им, наконец, позволят увидеться.
Когда раздался звонок, она не сразу узнала его голос — глухой, как из трубы.
— Я звоню из дома моего товарища по партии Геринга, — начал Йозеф. — Я должен тебе сказать… Я хочу сказать… — Он запнулся.
Геринг, сидевший в кресле, встал и вышел. Геббельс, белый, с трясущимися губами и ледяными руками, был ему противен. Но еще неприятней было воспоминание о собственных трусости и слабости, сломавших в нем решимость расправиться с оскорбившим его Штрайхером и вынудивших пожать тому руку.
Помимо необходимости перетерпеть боль, Йозефу еще предстояло как-то сохранить лицо, то есть попытаться придать общей картине максимум черных тонов, чтобы партийные остряки все не обратили в смех. Ему, самому все и всех высмеивавшему, именно это и грозило теперь, и было опасней, чем прямой гнев фюрера. Смешных людей Адольф при себе долго не терпел.
Геббельс быстро проанализировал, от кого исходит главная опасность. Геринг? Но тот сам был участником и станет помалкивать. Риббентроп, которого Йозеф вышучивал «раз в неделю»? Ему, пожалуй, сейчас не до того. Розенберг? И этому не до Геббельса. Борман? Пожалуй. Лей? Слава богу, в отпуске. Штрайхер? Да, его следовало опасаться прежде других. Этот сумасшедший уже показал, на что способен. Штрайхера полезно было бы задобрить какой-нибудь антисемитской акцией…
Единственным человеком, который в первую неделю ноября встречался с затворником Геббельсом, был Генрих Гиммлер.
Рейхсфюрер приехал к деревушке Ланк под Берлином, неподалеку от которой в уютном деревянном домике Геббельс предавался меланхолии.
— Фюрер окончательно решил судьбу евреев в Германии, а мы чересчур пассивны, — сказал он. — На днях в Париже ожидается акция, после которой гнев немецкого народа должен выплеснуться наружу в стихийной форме. От вас требуется скорректировать в связи с этим вашу речь в Мюнхене и разделить ответственность.
— Почему я? — все поняв, вяло спросил Геббельс.
— Потому что больше некому. Не самому же мне на трибуну лезть, — поморщился Гиммлер. — Штрайхер чересчур одиозен… однообразен, я хотел сказать. Гесс выдвигает условия — чтобы обошлось без жертв. Требует от меня слово чести. — Гиммлер пожал плечами. — Геринг отказался. Лея фюрер сейчас беспокоить запретил. Остальные не годятся. Извините, Йозеф, но придется вам к юбилею путча собрать себя и, так сказать, вдохнуть энергию в акцию, техническая сторона которой подготовлена.
Гиммлер уехал. Геббельс опять запер все двери, но телефоны включил все-таки. Видит бог, как ему было тошно!!!
«Здравствуйте, мои дорогие!
Мы уже неделю в Ницце. Погода здесь волшебная, море такое теплое, что дети купаются. Роберт чувствует себя неважно, но это у него проходит быстрее, чем прежде. Он целыми днями с детьми у моря — я часто вижу их из окон. Сегодня он учил Давида плавать. А наши плавают, как рыбки! Роберт где-то раздобыл ручного дельфина по имени Людвиг. Это чудо природы специально обучено следить за детьми в море и играть с ними. Вообразите себе, сколько радости, веселья, смеха и счастья!
Мы никуда не ходим и ни с кем не видимся. Только море, солнце, Людвиг, детские выдумки и… бесконечное сожаление о каждой уходящей минуте. Сейчас „остановись, мгновенье!“ — это крик моей души.
Восьмого Роберту нужно ехать в Мюнхен на юбилей „Пивного путча“. Я решила, что мы будем с ним. Но это всего на сутки. Как только мы вернемся, я непременно снова напишу вам, уже с легким сердцем, длинное и подробное письмо. И дети напишут и нарисуют море и Людвига.
Глюкам я писала дважды. Давид, как мы и договорились, 11-го будет в Рейхольдсгрюне, на дне рождения отца.
Берегите себя, мои любимые.
Целую вас нежно.
Маргарита.
5 ноября 1938 года».
Она редко писала родителям в Александрию такие короткие письма. Она привыкла быть с ними искренней и доверять свои чувства.
Все последние годы, переживая разлуки с Робертом, страдая и мучаясь, она была счастлива, и это было главное, что отец и мать знали о ней. Это же делало их жизнь спокойной, несмотря ни на что. Маргарита же, как и ее братья, до конца готова была бороться за то, чтобы сохранить для родителей этот покой. Но если прежде подобные усилия требовались лишь от одного Рудольфа, то теперь, по-видимому, пришел и ее черед.
Что она могла им написать, чем успокоить?!
…Никогда еще, оставаясь с Робертом наедине, они не говорили так мало. Никогда еще не проводили ночи, не допуская соприкосновений, как будто боясь ощутить не желанную плоть, а холодное стекло, которое кто-то упорно ставил между ними вдоль их брачного ложа. Странное происходило и с самою плотью. Маргарита почти перестала ее ощущать. Внутри что-то выросло и заполнило собой тело. И это «что-то» страшилось близости, отторгало ее.
Он, конечно, все чувствовал. Измученный, он почти перестал спать ночами; просто лежал на спине и глядел перед собой. И она глядела, молча.
7 ноября в их особняке на берегу моря раздался телефонный звонок, единственный за все время.
Переговорив, Роберт сказал Маргарите, что только что в Париже убили барона фон Рата.
Эрнст фон Рат, третий секретарь немецкого посольства во Франции, был ее ровесником и хорошим приятелем. Только происхождение и связи позволяли ему как-то удерживаться на своем посту, да посол Вильчек, прикрывавший все его смелые высказывания и насмешки над нацистами.
Маргарита вдруг подумала: а только ли насмешками все ограничивалось и не перешел ли молодой дипломат к реальной борьбе?
— В него стрелял какой-то мальчишка, еврей, семнадцати лет, в отместку за то, что его семью якобы выселили из их дома в Ганновере. Во всяком случае, так он сам объяснил в полиции, — продолжал Лей. — Три выстрела в упор, один смертельный. Ты ведь Рата знала?
Маргарита кивнула.
— По-видимому, этот парень, Грюншпан, ждал самого посла, а не дождавшись, выпалил в кого попало. Не повезло, — закончил Роберт.
Маргариту вдруг что-то стукнуло. Она подошла к нему вплотную, но он продолжал просматривать газеты, словно не замечая ее взгляда.
— Роберт! Кто тебе звонил?
Он резко повернулся к ней:
— Гейдрих!
— Роберт… Ты можешь… что-нибудь сделать?
— П-повеситься!!!
Он ушел с детьми на пляж. Маргарита села у окна, смотреть на них и на море. Она смотрела и ничего не видела. Жаль было Эрнста, славного, честного. Его убил еврей… Еврей убил немца. Провокация это или случайность — теперь не важно. Какова будет цена?
О погромах говорили повсюду, их ждали… Они, как торф, тлели под спудом, то и дело прорываясь наружу — оскорблениями, избиениями на улицах, разбитыми витринами — повсюду, где под пластами культурных наслоений тлел этот непроницаемо-дремучий, слежавшийся, первобытный слой. Но здесь, в Германии, он казался укрытым так надежно! Ведь одно дело — тявканье с трибун, злобные статейки, глупые, позорные законы! Все это шелуха, политический мусор, легко сметаемый ветрами, всегда обдувающими Германию. Другое дело, если этот сор попал в глаза, в головы немцев…
Утром восьмого они вылетели в Мюнхен.
День 9 ноября отмечался теперь как годовщина легендарного «Пивного путча» 1923 года — самый грандиозный, значимый и торжественный праздник, кульминация всех годовых торжеств.
Маргарита никогда не посещала этих мероприятий, обычно пережидая их где-нибудь на максимальном отдалении. Но теперь удержать детей дома в переполненном людьми, гремящем и поющем Мюнхене оказалось невозможно. Генрих прямо заявил свои права: «Там папа и дядя Рудольф, я тоже хочу». Анна его поддержала.
Маргарита привезла детей сразу на Одеон-плац, где уже горело 240 светильников, по числу нацистов, погибших до 1933 года. Колонна «старых бойцов» еще двигалась от пивной «Бюргерброй», и вскоре стала видна ее «голова» — первая шеренга, в которой были Гитлер, Геринг и Гесс. Перед фюрером шествовал Юлиус Штрайхер со «знаменем крови». В шеренге фюрера шли его главные соратники, называемые «группой фюрера», через промежуток, за ними, — шеренга «старых бойцов», кавалеров «ордена крови», затем — шеренга рейхсляйтеров, гауляйтеров, крейсляйтеров и так далее, по степени важности в партийной иерархии.
Когда это шествие приблизилось к площади Одеон, ударили барабанщики. Началась «последняя перекличка», которую проводили у пантеона павшим — «Фельдхернхалле», около которого стоял в траурном строю Гитлерюгенд. Все смолкло. Геринг в эффектной тишине выкрикивал поочередно шестнадцать имен погибших в 1923 году нацистов, а мальчики отвечали звонкими голосами: «Здесь!» Затем к пантеону возложили гигантские венки. Начались речи, и первой — речь фюрера. Все это выглядело красиво, умиляло, хотя тех шестнадцать погибших едва ли кто помнил в лицо.