— В ногах правды нет, но нет ее и выше, — не стерпел я сыграть роль и сказать об отсутствии правды в том месте, которым обычно сидят.
— Где выше? — насторожился Сухман, проницательно заподозрив в моих словах контру. — Где выше? Что вы имеете в виду?
— В том месте, которое выше ног! — сказал я.
— Вы, оказывается, шутник! — хмуро усмехнулся он. — А вместе с тем сейчас нам и вам, — он опять посмотрел куда-то позадь меня, — нам и вам сейчас вместе с тем не до шуток! — И снова повернул голову к Шумейко. — Товарищ Шумейко, зачитайте постановление комитета!..
— А что его читать! — вздернулся плечами Шумейко, возмущенный попыткой Сухмана командовать. — Что его читать! Без разрешения корпусного ревкома, в связи с тем, что имущество корпуса национализировано, — он с удовольствием произнес последнее и, по его мнению, красивое в своей необходимости для нового сословия слово, — национализировано и принадлежит власти солдат, рабочих и крестьян. В связи с этим ничего никуда никому — вам понятно, — снова запнулся он в незнании, как меня титуловать, господин или товарищ. — Так что вам понятно. Вы из корпуса в отпуске. И айдате поезжайте домой. Не надо никаких осложнений. Никакого имущества ни в Казвине, ни где-то не получайте. Не надо. Никуда не сопровождайте. А поезжайте прямо домой. Ревком корпуса вам вынес благодарность за службу революции за нынешний послецарский год в виде Георгиевского креста. Народ вы не угнетали. Ни поместья, ни фабрики, ни акций у вас нет. Так что поезжайте прямо домой и ни с какой контрой нигде не связывайтесь. Не надо… — он остановился, явно недовольный своей косной речью, в которой новых красивых революционных слов прозвучало совсем мало, и еще раз сказал. — Не надо!
Паузой его воспользовался Сухман. Я видел, насколько он был недоволен тем, что Шумейко вопреки его не то просьбе, не то приказу не прочитал постановление ко-ко-комитета.
— Вместе с тем мы надеемся на ваше благоразумие! — по-прежнему хмурясь, но после слов Шумейко с бархатом в голосе сказал Сухман. — Вы могли бы принять революцию, как это сделали многие ваши офицеры и генералы в России. Тогда бы мы вас оставили в корпусе, выдвинули бы на высокую должность. Но если вы хотите домой, мы могли бы вам выдать мандат, и там на месте, где вы собираетесь проживать, вас бы наша революционная власть приняла. Новая и бесповоротная жизнь заворачивается вместе с тем!
— Это все, господа? — спросил я.
— Это все! — стараясь вперед Сухмана, сказал Шумейко и похолодел глазами. — Советуем без этого, без всякого там! Иначе за неподчинение ревкому может быть и расстрел!
Сухман же совсем сдвинул друг к другу брови и собрал в пучок губы, прокатил желваки.
— Благодарю за оценку моей службы! — встал я.
А двери за собой я не успел захлопнуть, как услышал чисто уральский говорок.
— Маленькёй, а вонькёнькёй! — сказал кто-то.
Я вернулся, встал перед толпой ко-ко-комитетчиков, враз стихших и обернувшихся ко мне. Я увидел, им очень понравилось то, что кто-то из них это сказал, а я услышал и вернулся. Им бы не понравилось, если бы я не вернулся. Им было революционно скучно без действий, без показа своей революционной свободы и власти. Они искали повода показать их. Они его нашли в фразе, брошенной кем-то из них мне в спину с полным сознанием своей безнаказанности.
Они с вызовом и с насмешкой стали смотреть на меня. “Отчего ты вернулся и встал перед нами, ведь с тобой закончено, и товарищ Сухман с товарищем Шумейко или, наоборот, товарищ Шумейко с товарищем Сухманом тебя предупредили и тебя отпустили?” — говорили они внимательными и не совсем меня понимающими, но радующимися вдруг возникшему развлечению глазами. Мое возвращение их оскорбило. Они стали смотреть на меня с чувством оскорбленной справедливости. “Вы посмотрите-ка! — стали смотреть они на меня. — Его отпустили, а он лезет!” Они стали смотреть на меня так, будто не они меня оскорбили, а оскорбил их я. Да, собственно, так оно и получилось. Я оскорбил их уже тем, что не стерпел их оскорбления и вернулся перед ними, вернулся один против всех. Я в их глазах действительно оказывался вонькёньким. То есть справедливость действительно переходила на их сторону. И им было отчего сначала изобразить непонимание, а потом справедливо налиться ко мне злобой.
Мне же было все равно.
— Кто сейчас сказал про маленького и вонького? — спросил я.
Первым решением моим было схватиться за шашку. Кровь хлынула сначала мне в голову, потом выплеснулась в правую кисть, так что голове до колотья стало холодно, а тяжелая от крови правая кисть смогла бы сейчас развалить надвое любого из ко-ко-комитетчиков. Однако что-то подсказало мне, что это быстрое решение сейчас не может быть лучшим, потому что сейчас я не в бою, а в революции.
— Кто сказал? — снова спросил я.
— Ну, я, а чо? — сказал кто-то, и я не увидел кто, а вся толпа ко-ко-комитетчиков в превосходстве и даже в каком-то великодушии на меня оскалилась, то есть широко и душевно рассмеялась.
Если встать на их точку зрения, то нельзя было не увидеть их великодушия. Ведь они могли бы меня сейчас просто-напросто взять на штык. Они же великодушно мне позволили встать перед ними и своим вопросом их оскорблять. Но и в следующий миг этакое великодушие должно было обернуться штыком в моем животе. Но мне уже было все равно.
— Если бы ты был не в толпе, а один, — сказал я в толпу, — ты бы сейчас передо мной тянулся и мордой своей изображал полнейшее подобострастие. Но ты — шакал. Ты смелым бываешь только в толпе!
Я повернулся и в глухом молчании сделал только два шага. Они отчетливо отметились стуком моих каблуков — тук, тук, и маленьким набатом моих шпор — тум, тум!
А потом будто посуда упала с верхних полок посудного шкафа. Так со смачным чирканьем, со скрежетом и треском, звонко, глухо и плещуще взорвалась толпа.
Но только на миг. Товарищ Сухман пальнул в потолок из револьвера — и толпа замерла. Штык в мой живот откладывался до следующего случая. Я снова спросил, кто же обозвал меня. И на этот раз толпа промолчала.
— Идите вместе с тем, — сказал товарищ Сухман, опять споткнувшись на слове “товарищ”.
— Слушаюсь! — издевательски откозырял я и ушел.
Толпа, то есть революция, нашла возможным ничем на издевательство не отвечать. И только потом я понял, сколько же меня берегли мои заступники Богоматерь и матушка с нянюшкой. Я это понял и вдохнул в себя здешний персидский воздух всей грудью, как бы брал его про запас. Мне стало больно, что я отрываюсь от Василия Даниловича, от Коли Корсуна. Мне стало больно, что я отрываюсь от моих терцев — вообще от всех нас. Все оставались здесь. Я же не должен был остаться. Я пошел к себе, как бы уже и не к себе. Я пошел, медленно оттягивая минуту, когда войду в свой кабинет в последний раз, а потом к себе в каморку, где мы обитали с вестовым Семеновым. Тыловые солдатики мне козыряли. Я им механически отвечал. И я думал — а почему именно мне выпало уйти. И опять какой-то дальней стороной, как бы на горизонте, мне приходило сказать благодарность и заступнице моей Богоматери, и заступникам моим матушке с нянюшкой.
— Сотник Томлин где? — спросил я у вестового Семенова.
— Так что! — улыбнулся он мне обычной своей улыбкой во весь рот. — Так что, где-то с ветеринаром Шольдером!
— Хорошо, — сказал я, попросил его что-нибудь мне приготовить, а потом велел вернуться. — Иван, — сказал я. — Мы с тобой два года. Я ничем тебя не наградил.
Он вытянулся.
— Рядовой Семенов, — сказал я. — Я благодарю тебя за службу! Если есть у тебя пожелания, я за завтрашний день их исполню. Тебе совсем не обязательно уезжать со мной. Я тебя оставлю хоть вот Коле, то есть капитану Корсуну, хоть попрошу зачислить в любой полк!
— Ваше высокоблагородие, позвольте с вами! — в отчаянии вскричал он.
— А кто же соблюдет Локая? — спросил я.
— Позвольте с вами! Разве я чем провинился! — снова вскричал он.
— Солдат! — приобнял я его. — Я не знаю, что мне предстоит. Я хотел домой. А теперь мне их превосходительство генерал Раддац ставит задачу пробиться на Терек к генерал-майору Мистулову. Ты-то куда со мной?
— Да вот с вами-то хоть куда! А тут на Терек! Это же — домой! — вскричал он.
Я пожал плечами.
— Так я — с вами? — спросил он.
— Ну, солдат, со мной! — сказал я.
— Премного благодарен! Да ведь я вот как вам отслужу! — вскричал он.
Я ему согласно кивнул.
А письмо от Элспет оказалось на русском языке! Конечно же — его перевел на русский лейтенант Дэвид, а Элспет переписала нашими, совсем чужими для ее пальчиков, но совсем родными для ее сердца кириллическими знаками. Еще раз скажу, нет смысла приводить текст письма, полного любви. Но сразу же за первыми абзацами, говорящими об этой любви, пошел текст, который… ну, вот как бы кто из нас отнесся, если бы получил то, что пошло в следующем абзаце? А там пошло — и это уже писал сам лейтенант Дэвид с согласия Элспет, там пошло мне в связи с нашими событиями предложение вступить в британскую службу, пошло со всеми обоснованиями и заверениями, что решение принято уже на самом верху, едва ли не у короля Георга. “Борис, — просила своими пальчиками Элспет. — Борис, ты не изменишь своей стране. Ты просто некоторое время послужишь в армии Англии. Мы будем вместе. А потом, когда у вас будет хорошо, мы с тобой поедем к тебе, в твою и уже мою Россию. Скажи “да!”, Борис! Я и сейчас готова пойти с тобой. Но нам здесь говорят, что у вас убивают всех офицеров, у вас совсем нет никакого закона. Зачем же я приеду, чтобы увидеть, как убьют тебя? Я возьму подданство России, я буду везде и всегда с тобой, хотя бы пришлось быть мне в вашей Сибири. Ведь смогла же уехать к вам в Сибирь и работать там в лепрозории наша сестра милосердия госпожа Мардсен! Я никогда не вздохну от усталости или сожаления. Борис, но это чуть позже. А сейчас, Борис, скажи согласие служить в армии Англии. Ты спасешься. И мы вместе спасемся. И, Борис…”