— Милости просим! Княгиня Тоцкая! Наш ангел-хранитель! — повторялось и вслух, и вполголоса.
Ковер у входа слетел, и дама, о которой говорено выше, вместе с мужем своим вошла в балаган.
— Господа, я у вас пью чай, — сказала она, раскланиваясь, — он должен быть очень вкусен на биваках.
Толпа раздвинулась. Княгиня села. С тысячами извинений ей предложили стакан, за неимением чашек.
— Непременно стакан, — отвечала она, — разве вы не знаете женского тщеславия? Сегоднишний чай с его стаканом будет мне под старость предметом хвастовства. Ах, граф Свислоч! — продолжала княгиня, увидев храброго рыцаря, стоявшего посреди балагана, который еще, казалось, не опомнился от нечаянной перемены декораций; в одной руке его был опорожненный стакан, а в другой болталась бутылка рому, которую он, в рассеянности, принял за трубку и из вежливости прятал за себя.
— Храбрый граф Свислоч! Мы под вашим прикрытием, следовательно, в полной безопасности!
— Вы очень милостивы, княгиня, — отвечал майор, — но я смею быть не согласен с вами: вы здесь, и — я не ручаюсь уже за безопасность моих друзей.
— Благодарю, граф, — сказала прекрасная дама, засмеявшись, — и однако же беру на замечание, что вы страшитесь только за друзей, а в победе над вами решительно мне отказываете.
Она усадила возле себя израненного воина пить чай, много шутила насчет подсмотренной его рассеянности с бутылкой рому и сама предложила ему курить трубку, с которой граф редко расставался. Полковник Тоцкий, любимый начальник и попечительный друг своих офицеров, осыпаем был искренними учтивостями и хозяев и всех вооруженных гостей их. Любезное остроумие заступило в балагане место шумной, многосложной беседы. Княгиня пленяла обворожительным умом своим, образованным в школе просвещеннейшего общества; милая свобода, которую так умела она допускать около себя, всегда оживляла круг ее блестящими цветами веселости. Вполне посвятив себя жизни семейной, она чуждалась большого света и, любя мужа, как говорится, до безумия, любила семью военных друзей его и между ними-то, свободно и искренно, открывала все богатство образованного ума своего, вкуса и любезности.
На сцене балагана отличались: остроумный Чугуевский, богатый московский дворянин с блестящим образованием и редкою прелестию манеры; князь Ахмет-Бек, двадцатилетний герой, который, не будучи мастером отшучиваться от нападений, иногда решительных, был лицом более страдательным, но его прекрасная азиатская наружность, веселый нрав и милый язык были убедительными его защитниками; граф Свислоч, человек лет около сорока пяти, обогащенный анекдотами продолжительной службы и бесконечных странствований, известный своею отчаянною храбростию, исполинскою силою и многими геройскими подвигами, резко разнообразил беседу особенностию рассказа, растворенного беспримерным добродушием и блестящего острыми выходками. В числе множества других особенно заметны были: полковник Лерский, просвещенный молодой человек, и дворянин Львов, на днях вступивший волонтером в службу, румяный юноша, студент, с пламенной, поэтической душой, готовый в дело за отечество, как на лучший пир жизни. Все общество шумно радовалось; все кипело веселостию, одушевляемою присутствием обворожительной княгини.
— Скоро час, — вдруг сказала она, посмотрев на часы и встав со стула, — мне пора ехать… Здесь ли коляска моя?
— Здесь, — отвечали ей.
Она подала руку своему мужу и приветливо обратилась к обществу, с прощальным поклоном. Глаза ее наполнились слезами: казалось, она опомнилась от сладкого забвения; все ужасы опасностей, на жертву которым остается муж ее, втеснились внезапно в ее сердце; может быть, не успеет она оставить беззаботных воинов, как барабаны и трубы завоют по лагерю, гром смерти разольется с батарей, и каждый из предстоящих пред ней весельчаков с холодным рассудком на лице встанет на роковой пост, ему назначенный. Бедная княгиня! Все тронулись ее положением; все клялись, что опасаться нет никакой причины, хотя думали совершенно противное. Граф Свислоч стоял подле нее: спокойное выражение его бесстрашного лица резко отражалось подле страдающего лица Тоцкой.
— Я не понимаю, — сказал он ей с шутливою важностию, — как с вашим всемогущим умом, любезная княгиня, дозволяете нам опасаться за ваше мужество!
— Нет, граф, — отвечала она, — это припадок женщины, но он уже прошел. Бог с вами! — Она подняла прекрасную руку свою и, с глазами, еще полными слез, благословила друзей своих.
— Божественная женщина! — гремело вокруг нее. — Бог не оставит нас за молитвы своего ангела!
Все кинулись провожать княгиню; осыпали благословениями путь ее, и коляска полетела; князь сел верхом и поехал провожать жену свою до цепи.
Потеряв из глаз коляску, уносившую с собой прекрасную посетительницу балагана, офицеры, в молчаливом кругу простояв несколько времени на дороге, велели подавать лошадей и поехали осматривать посты свои.
Ночной свежий ветер шевелился в кустах, попадавшихся навстречу по всему пространству мрачной равнины, едва-едва отзывались голоса; люди, собравшись кучками, толковали между собою вполголоса, лениво и от усталости дня и оттого, что в длинный вечер переговорили уже все. Все было тихо: один вещий свист по цепи обегал вокруг лагеря.
Поручик Чугуевский, осмотрев батарею свою, бывшую на левой оконечности, проезжал мимо бивака полковника Влодина, старого храброго гусара, в то самое время, как тот садился верхом.
— Не хотите ли, Чугуевский, быть мне товарищем, — сказал он, узнав офицера, — я еду к цепи.
— С радостью, полковник.
— К нам прибыли гости с неприятельской стороны, какой-то монах с товарищами; и я, как дежурный по лагерю, хочу сам посмотреть, что это за птицы: не лучше ли их поворотить назад. Скажите сами: не странно ли — русский монах из Орши, которая давно в руках у неприятелей.
— Ваша осторожность, полковник, известна за образцовую, а потому я и теперь не удивляюсь. Вы нам живой пример, и в лагере, и на поле битвы.
— Да, вы, молодые люди, неопытны, — сказал Влодин, опустив повода и высекая огонь для погаснувшей трубки, — вам, я думаю, смешны мы, старики, а осторожность — великое дело.
— Однако же, полковник, мы едем рысью, и ночью лошадь может споткнуться, здесь неровно: извольте ж заметить, что и мы осторожны.
— Э, друг мой, — продолжал гусар, вкладывая в трубку загоревшийся трут, — конь седока чует. Эта лошадь сроду не спотыкалась. Однажды…
— Кто идет? — крикнул часовой. Здесь была уже цепь.
— Тьфу, братец, как ты меня пугнул! Солдат едет.
— Итак, однажды…
— Ваше высокоблагородие, — отозвались в стороне; Влодин остановился. — Здесь прибывшие, — продолжал подходящий козак.
— Где?.. А! Пожалуйте сюда, честной отец. Откуда изволите идти?
Пока, известный читателям, монах отвечал на разные вопросы словоохотного Влодина, Чугуевский, всматривался с величайшим вниманием в черты первого:
— Боже мой, — вскричал в восторге, — если не обманывает меня память, то я имею честь видеть его сиятельство князя Бериславского!
— Ах, любезный мой Андрей, — сказал обрадованный монах, — сын моего искреннего друга, как я рад встретить тебя в числе первых защитников родины, дай мне себя обнять!
Полковник Влодин, изумленный именем князя Бериславского, вельможи, коего необыкновенные случайности жизни были ему известны и о коем слышал уже нечто похожее на удаление от света, сошел немедленно с лошади, снял кивер и долго оставался немым свидетелем радости Чугуевского и ласковых расспросов красноречивого монаха.
— Полковник, — сказал наконец сей последний, — мы вас задерживаем: позвольте нам взойти в лагерь; со мной три путешественника — это друг мой, купец Янский, он имеет дорожный вид, который предъявим завтра, вместе с моим видом. Там стоит наш служитель, а сзади его еврей из Орши, который желает быть представлен начальнику лагеря; остальные за тем: еврей, его жена и дети, взяты нами из сострадания с дороги, из разоренной корчмы; они пробираются в Смоленск: надеемся, что нам не будет отказано в убежище и от ночи, и от врагов.
— Милости просим, ваше сиятельство, — отвечал Влодин, — я почту за честь сам проводить вас.
— Человек, отказавшийся от света, не имеет мирских титлов, — ласково отозвался монах, — господин полковник! Я грешный чернец Евгений.
Влодин хотел было что-то возразить, язык его начинал уже произносить кое-какие звуки, однако же добрый гусар, не привыкший к объяснениям, за которые хотел было приняться, заключил все без дальних хлопот поклоном и, держа повода лошади в правой руке, указал левою на лагерь, как бы желая сказать, что монах может распоряжаться, как ему угодно.
Верстах в сорока от Смоленска, вверх по Днепру, на высокой крутой горе, стоял огромный каменный дом, обнесенный густым садом, многоводными прудами и золочеными беседками. Верхнее жилье сего дома, с зеленою кровлею и стекольчатой обсерваторией, видны были издалече; только от севера, со стороны Дорогобужа, дремучий сосновый лес, дотоле богатый медведями, прилегая к самому зверинцу и владея всеми идущими мимо дорогами, закрывал его от глаз путешественников. Этот дом, построенный лет за пятьдесят пред сим, принадлежал богатому помещику Ивану Гавриловичу Богуславу.