Арсиноя привстала и, схватив руку Лукулла, прижалась к ней губами.
— Господин мой, годы бедности были для меня самыми счастливыми. Я часто видела его и любила первой девичьей любовью, — страстно, до умопомрачения… Увы! Это было давно…
Хризогон спокойно улыбнулся.
— Император повелел ей выйти за меня замуж, — сказал он, не обращая внимания на побледневшую Валерию и вспыхнувшую Постумию. — И, если он первый обратил на нее внимание, следовательно, она хороша… Ведь император был так разборчив в красоте девушек…
Но Лукулл уже не слушал его: он повернулся к родным Суллы:
— А вы, Валерия, Постумия, Фавст и Фавста? Как помогают вам боги в жизненных делах? Чем почтена вами память императора?
— В его вилле я построила маленький храм Славы, — шепнула Валерия, и глаза ее затуманились: не могла забыть мужа, хотя после смерти его прошло много лет.
— А я, — подхватил Фавст Сулла, — буду служить его сподвижнику Помпею Великому…
Лицо Лукулла омрачилось. Молчал, не желая порицать сына императора, и думал: «Как мельчает род Суллы! Дети великих отцов всегда бывают ничтожеством… Вот Фавста… и пасынок императора Марк Эмилий Скавр… Чем Помпей прельстил Фавста? Дочерью? И за кого выйдет рыжеволосая Постумия?..»
Вздохнул и отвернувшись от них, медленно подошел ч столу, за которым возлежали Цицерон, Теренция, Туллия, Аттик, Квинт, брат Цицерона, с Помпонией, Публий Нигидий Фигул, Катон и Марк Брут.
— Великий оратор и муж древней доблести, — обратился он к Цицерону и Катону, — столпы дорогого отечества, и я рад, что за этим столом возлегают мудрость, добродетель и, — повернулся он к Фигулу, — философия. Скажи, благородный Публий Нигидий, верно ли будто ты предсказал большие несчастья нашей родине?
— Будущее скрыто во тьме, и Фортуна не любит, чтоб приподнимали повязку с ее глаз… Но звезды, бегущие по начертанным путям, принимают в определенные дни и часы угрожающие положения… Больше я ничего не знаю.
— Разве эти угрожающие положения обращены против Рима?..
Фигул взглянул на него:
— Не спрашивай, друг, я еще сам не знаю предначертанного, клянусь тетрактидой! Халдеи говорят: «Когда облако застилает сердце созвездия Большого Льва, сердце страны подвержено печали, и звезда царя или верховной власти тускнеет». Это начало наблюдений. И, когда я их кончу, позволь мне сдернуть перед тобой завесу с будущего…
Лукулл кивнул и поспешил занять место за столом (заиграли флейты, возвещавшие начало пира), где уже возлежали: Мурена, Парфений, Марцелл с женой, Лукреций Кар, Катулл, Корнелий Непот и Цереллия, женщина-философ, дружившая с Цицероном.
Рабы разносили яства на золотых и серебряных блюдах. Лукулл собирался обратиться с вопросом к Мурене, но голос Антония, занимавшего ложе неподалеку от амфитриона, нарушил наступившее молчание:
— Скажи, атриенсис, порадует ли нас господин изящными плясуньями, игрой мимов и дурачествами шутов? Говоришь, гости ни в чем не испытают недостатка? Слышите, Курной, Целий и Долабелла? А ты, Селлюций Крисп, напрасно заглядываешься на тещу, жену и дочь Бибула!
Это был намек на Марцию, жену Катона, дочь которого Порция была замужем за Бибулом; из двух дочерей она взяла с собой на пиршество старшую — двенадцатилетнюю, которая считалась уже невестою.
Восклицание Антония задело консулярного мужа. Бибул привстал, чтобы проучить семнадцатилетнего мальчишку, но Лукулл, точно не замечая его намерения, заговорил с ним:
— Обрати внимание, дорогой мой, на этого жареного павлина. Квинт Гортензий Гортал наш знаменитый оратор, первый оценил породу этой птицы и — слава богам! — нашел в тебе достойного последователя!
Все засмеялись.
Бибул, превозносивший павлинье мясо, с жадностью схватил жирный кусок и, пачкая усы и бороду, принялся обгладывать кость, громко чавкая. Но, вспомнив о своем обидчике, сердито взглянул на Лукулла.
— Благодарность любимцу богов, нашему амфитриону, — вымолвил он с набитым мясом ртом, — и порицание за его хитрость. Почему ты, благородный друг, отвратил мой гнев от этого неоперившегося птенца? — указал он на Антония.
Задев локтем золотое блюдо с ломтями хлеба, он уронил его на пол. Звон золота, ударившегося о мозаику, заставил веек встрепенуться.
Раб бросился подымать блюдо, но Лукулл остановил его небрежным жестом.
— Эй, атриенсис! — крикнул он. — Прикажи вымести это блюдо вместе с хлебом н павлиньими костями!
Ошеломленные гости переглядывались.
— Как, золотое блюдо? — шептали они. — Вымести золотое блюдо, как сор? Поистине Лукулл богаче самого Креза!
Заиграли кифары, флейты и систры. Сквозь нараставшие звуки прорвались веселые слова песни Алкея:
Смачивай легкие вином,
Ведь созвездие делает поворот.
Лукулл улыбался, прислушиваясь к беседе Цереллии с Корнелием Нипотом и Лукрецием Каром.
— Разве не видишь, благородный Корнелий, новшеств, которые вторгаются в нашу жизнь, выворачивая ее наизнанку? — говорила Цереллия, полнотелая матрона с горячими глазами. — Взгляни на крупных и средних землевладельцев: одни — патриции, другие — всадники и плебеи, но выше стоит и большим уважением пользуется не тот, кто знатен, а тот, кто богаче. Старые аристократы смешиваются с всадниками. Они живут в городах, пируя и развратничая, а их виллами управляют колоны и рабы. Жены разоряют мужей, ищут любовников, которые дарили бы им драгоценности и красивых невольников. Вольноотпущенники и восточные бродяги могут теперь найти работу в колонии, муниципии или в городе с киклопическими стенами, а ведь раньше они не смели приблизиться к городу и просить гостеприимства. Промышленность развивается: в Верцеллах, Медиолане, Мутине и Аримине вырабатывают керамические изделия, лампы и амфоры, в Падуе и Верроне — ковры и одеяла, а в Парме беднота занимается тканьем на дому, получая прекрасную шерсть от собственников стад. Фавенция — область льна, Генуя — рынок дерева, кож и меди, доставляемых лигурами, в Аретии выделываются греческими рабами лампы и вазы из красной глины, а из рудников Ильвы доставляется в Путеолы железо, из которого куются мечи, шлемы и гвозди. Неаполь славится приготовлением различных благовоний и духов, Анкона — пурпурных красок. Но дух Катилины бредит по Италии…
— Во всем ты права, благородная Цереллия, — кивнул Лукулл, — кроме запугивания нас Катилиною… Как-то проезжая в Байи, я изумился, увидев толпы красильщиков, сукновалов, ткачей, валяльщиков, портных, башмачников, носильщиков и извозчиков. Они, очевидно, шли на работу. Но удивительнее всего то, что эти люди находят работу и живут неплохо.
— Находят работу? Живут неплохо? — вскричала Цереллия. — А знаешь, что они ненавидят оптиматов?
— Ты умолчал, что каждая твоя поездка вызывала огромные расходы! — воскликнул Корнелий Непот. — Разве за твоей повозкой не шли сотни ремесленников, которых ты нанимал для нужд облагодетельствованных тобою бедняков, хотя у тебя были свои ремесленники-рабы? Ты, благодетель; давал работу посторонним…
— Нет, — усмехнулся Лукулл, — не для работы набирал я их, а для учения: они должны были изучить восточное искусство и распространить его по всей Италии.
— Да, народилось новое поколение, союзные города стали муниципиями и имеют свой сенат, избранный из декурионов, и своих магистратов…
— А ты не замечаешь, благородная Цереллия, — спросил Лукулл, — что различие сословий сглаживается? Цезарь первый начал набирать в свои легионы сыновей из знатных фамилий и бедняков из муниципий. Подумайте, он взял с собой Мамурру, этого хитрого Мамурру!
— Мамурра был некогда негоциатором, — заметил Катулл, — говорят, он содержал, по примеру вольноотпущенников, две-три школы и не делал различия между детьми плебеев и сыновьями сенаторов, всадников и центурионов… Он много возомнил о себе и был в связи с дочерью сенатора…
— Однако он сумел обворожить Цезаря, — сказал Лукулл.
— Но чем, чем? — вскричал Корнелий Непот. — Мамурру я видел. Толстый, мясистый боров с заплывшими жиром глазами и свиным носом…
— Нет, ты ошибся, — возразила Цереллия, — глазки у него черные, быстрые, а нос вовсе не похож на свиной…
Лукулл подозрительно оглядел собеседников: не намекал ли историограф на внешность Суллы? Ведь нижняя часть лица диктатора несколько напоминала лицо Мамурры.
Резко оборвал разговор, указав на нагих девушек, которые приближались с легкой пляской к столу, позвякивая золотыми и серебряными браслетами на руках и ногах. Впереди была гибкая гречанка, любимица амфитриона.
Катулл не сводил с нее жадных глаз, и Лукулл, шутливо ударил его по руке, засмеялся:
— «Глазами насилует то, что не должно видеть».
Катулл смутился. Гречанка приблизилась и, прежде чем он мог опомниться, выдернула из черных волос розу и бросила ему на колени.