Ей исполнилось пять лет...
Возвращаясь от Кантемиров в свой посольский дворец, Пётр Андреевич Толстой только покачивал своей седой, облысевшей головой, увенчанной огромным, на три локона, белым париком. Как странно и изворотливо связывает порой судьба таких разных, таких непохожих людей и в то же время как будто родственных по убеждениям, наклонностям и даже вкусам! Что могло быть общего между этим молодым ещё молдавским князем Кантемиром и сильно уже в годах Толстым, много поездившим, знающим цену словам и поступкам людей? Вот поди ж ты, как-то сошлись эти два человека — и говорили-то не на родном кому-либо из них языке, а на итальянском, чуждом и тому и другому. II семье Петра Андреевича кроме как на русском и речи не было, а у Кантемиров в ходу был греческий, потому как Кассандра была настоящей гречанкой и придерживалась всех греческих традиций и обычаев. Разве что связывала их вера — православная — и хранившаяся в греческих обычаях истовость этой веры. Впрочем, сказать, что Пётр Андреевич так уж очень был набожен, нельзя было — свет повидал, уяснил, что сколько народов, столько и религий, и, пожалуй, с лёгким смешком, перенятым у Великого Петра, относился к долгим службам в церкви, старался по возможности сократить их и крестился скорее по привычке, нежели с подлинной набожностью. Но увидел тут, в Кантемировской семье, трепетное, истовое отношение к религии, обрядам, и с удивлением заметил в себе отсутствие этой истовости, и позавидовал было такой силе веры.
Но было и ещё многое, что связывало их, старого дипломата, изощрённого в пронырстве и ловкости, и молодого, прямого в своих высказываниях молдавского князя. Оба были любознательны, наблюдательны и остры на суждения, любили познавать новое.
С усмешкой вспоминал Пётр Андреевич о своём странном для многих русских бояр решении — ехать волонтёром в Европу, чтобы научиться там кораблевождению и кораблестроению. «Седина в бороду, бес в ребро», — сердилась жена, усмехались взрослые, уже женатые сыновья, когда пятидесятидвухлетний Пётр Андреевич объявил о своём отъезде.
— От меня бежишь, к молодым иноземкам, — плакала постаревшая, уже обложенная внуками и внучками жена. — Скоро, может, и в монастырь меня, по примеру царя-батюшки, заточишь, чтобы на молоденькой жениться.
Пётр Андреевич молчал. Разве можно рассказать ей, неразумной бабе, что всё ещё боялся кары за своё активное участие в Стрелецком бунте, думал, что не сносить ему головы. Пётр был немилостив, сам рубил головы стрельцам и знатным боярам в перерывах между выпивкой и закуской. Не рассказывал Пётр Андреевич о своих страхах никому, а в душе таил ужас, потому как сильно был напуган жестокостью и зверством нового царя, ставшего после смерти царя Ивана единственным самодержцем.
Как уж удалось ему обойти, окрутить словами молодого царя, лишь он один и знает. Судьба дала ему шанс, возможность, случай — столкнула его с новым царём в Великом Устюге, где хоронился он от кары. И всю свою изворотливость выказал Пётр Андреевич, чтобы не дошло дело до плахи. Пал в ноги молодому царю: отпусти-де, батюшка, в Европу — хоть и сед, а весьма желаю научиться тому делу, которое припало в твоё сердце, — навигацкому...
Сколько слов извертел, сколько лести и ласковости! И ведь поверил Пётр Толстому, принял на веру, что искренне желает тот выучиться любимому делу царя — моряцкому.
И не только отпустил, столько инструкций надавал, где что выведать, какие секреты вызнать, как пользоваться морскими картами, как ставить паруса и как управлять кораблём во время морского сражения. «Милость великую по возвращении своём» обещал царь всем добровольцам, кои желают этому искусству обучиться, а если ещё и отважатся познать искусство кораблестроения, то и вовсе цены им не будет.
Пётр Андреевич старательно все эти инструкции выполнил, всё выведал, все секреты узнал, но зато сколько ещё всяких впечатлений получил, столько познал нового, что за весь свой век сидения в России не смог бы узнать. Любопытство, любознательность вели его по Европе, а объездил он стран немало и обо всём записывал, всё обрисовывал в своём путевом дневнике.
Легко схватывал он чужие языки, овладел немецким, итальянским, голландским и постоянно, где бы ни находился — в монастыре или церкви, зверинце или фабрике, госпитале или ватиканской школе, — расспрашивал, добирался до самой сути вещей и учреждений. И непрестанно совершенствовался в языках — итальянским владел, как своим родным, русским, немецким с дотошностью истого немца.
Вот вам и пятьдесят два года, вот вам и пожилой уже возраст! Талантлив был Пётр Андреевич, одарён всем, что лишь может дать Господь человеку, а его сильная воля и стремление всё познать и того больше проявились в нём. Сам он, верно, и не осознавал того, что сделал в свои немолодые годы: ну и что в том, что овладел разными языками, ну и что в том, что познал суть кораблестроения и вождения кораблей, ну и что в том, что увидел и узнал столько, сколько иному боярину надобно не за одно поколение пережить, чтобы так изловчиться. Не ценил в себе того, что мог, всё ещё помня тот ужас, что нагнал на всех царь-батюшка при стрелецких казнях...
Впрочем, этот страх, сидящий глубоко внутри, не мешал ему и восхищаться тем, что наблюдал он за границей. Правда, его не слишком взволновали каменные и зело изрядные дома в Местре, Виченце, Вероне или Болонье. А вот изящнейшая отделка маленького островка Мальта заставила Петра Андреевича вылить на бумагу восторженные строчки: «Город Мальты сделан предивною фортификациею и с такими крепостьми от моря и до земли, что уму человеческому непостижимо...»
Знал Пётр Андреевич, что даже таможенные пошлины брали мальтийцы с проходящих кораблей не деньгами, а мешками с землёй, потому как островок их был крохотен и весь скалист. И добирался снова до сути этого удивительного явления, и не скрывал своего восторга перед умом человеческим.
«Ум человеческий скоро не обымет подлинно о том писать, как та фортеца построена. Только об ней напишу, что суть во всём свете предивная вещь и не боится та фортеца приходу неприятельского со множеством ратей, кроме воли Божеской...»
Лёгкий и покладистый характер Толстого всюду за границей привлекал к нему людей, а скорое знание языка давало ему свободу в общении. И потому быстро познавал он и разницу в нравах и обычаях городов, которые никак было бы не понять неторопливому уму другого русского. «Миланские жители — люди добронравные, — писал он в своём дневнике, — к приезжим иноземцам зело ласковые, а венециане — люди умные и учёных зело много, однако ж нравы имеют видом неласковые, хоть и к приезжим иноземцам зело приемны». И даже на такую особенность обратил внимание Толстой, что богачи одного района натравливают жителей на поселенцев из другого района и потому происходят тут великие кровопролития, «ссорят, чтобы они не были между собою согласны, для того, что боятся от них бунтов».
Впрочем, Пётр Андреевич Толстой отправился за границу не ради впечатлений и осмотра достопримечательностей. Главным было для него не только теоретическое изучение морского дела, но и морская практика. 10 сентября 1697 года он отправился в первое своё морское путешествие. «Нанял я себе место на корабле, на котором мне для учения надлежащего своего дела ехать из Венеции на море, и быть мне на том корабле полтора месяца или более».
Всё восточное побережье Апеннинского полуострова объехал на этом судне Толстой, здесь же впервые изведал и капризы морской стихии. Великий шторм и качка, в которые попал волонтёр, впервые заставили его испытать сильный страх перед морской бурей. «Нам был отовсюду превеликий смертный страх: вначале боялись, чтоб не сломало превеликим ветром арбур (мачту), потом опасно было, чтоб в темноте ночной не ударить кораблём об землю или о камень. Ещё страх великий был не опрокинуть корабля...»
А уж во втором плавании попал Толстой и в вооружённую переделку: три мальтийские галеры и фелюга, на которой он плыл, повстречались с тремя османскими судами, каждое из которых имело на своём борту по шестьдесят пушек. Лишь быстроходность фелюги и галер спасла в этот раз Толстого — вступить в бой с османами было бы чистейшим безумием, и итальянские суда оставили место боя позорным, но спасительным бегством...
И все аттестаты, выданные Толстому капитанами кораблей, на которых проходил он свою военно-морскую школу, характеризовали пожилого волонтёра как человека смелого, искусного в морской практике и переимчивого в навыках ведения морского боя.
«В познании ветров так на буссоле, яко и на карте, и в познании инструментов корабельных, дерев и парусов и верёвок есть, по свидетельству моему, искусный и до того способный. Именованный дворянин московский купно с солдатом всегда были не боязливы, стоя и опираяся злой фортуне».