В одной ушаковской бумаге глухо помянуто, что неприязнь к нему у Сенявина давняя. Там же Федор Федорович намекает, что виноват Херсон, то есть штаб-квартира адмирала Мордвинова. А Мордвинов и впрямь не питал нежности к удачливому флотоводцу.
Намеки можно было б и отбросить, если б Сенявин от разговоров не ударился в проступки. Но проступки подчиненного понудили начальника к поступкам.
В открытую все началось в девяносто первом году.
Новые корабли нуждались в личном составе. Ушаков по опыту знал, как трудно сколачивать команду, и потребовал матросов «лучших и в своем знании исправных, здоровых и способных к исправлению должностей». Отобранных матросов он велел прислать к нему, Ушакову, на смотр.
Конечно, любому командиру жаль отдавать добрых служителей, как, скажем, школьному учителю жаль отдавать в другой класс прилежных школяров. Но командиры кораблей подчинились, сознавая, что Ушаков хлопочет о боеспособности всего флота.
Не то Сенявин. Он списал со своей «Навархии» не лучших, а худших. Это было вызовом. Ушаков стерпел. Внешне невозмутимо приказал выставить других. Увы, на повторный смотр приковыляли все те же «болезные».
Это уж было «бесстыдством», как выразился Федор Федорович. Заметьте, спор шел лишь о трех служителях. Значит, Сенявин перечил, так сказать, из принципа.
Что было делать адмиралу? Не глотать же, черт дери, пилюлю, поднесенную капитаном 2-го ранга! И Ушаков отдает письменный приказ: с горечью отмечает непослушание командира «Навархии» и опять требует у Сенявина «добрых матросов».
Кажется, яснее ясного. Но Сенявин закусил удила. Избалованный похвалами (правда, незряшными) прежних начальников, Макензи и Войновича, лелеемый светлейшим князем, он оправляет свой аксельбант и хватается за перо:
«Во отданном от его превосходительства контр-адмирала и кавалера Ф. Ф. Ушакова на весь флот генеральном приказе назван я ослушником, неисполнителем, упрямым и причиняющим его превосходительству прискорбие от неохотного моего повиновения к службе ее императорского величества. Вашу светлость всенижайше прошу учинить сему следствие, и, ежели есть таков, подвергаю себя надлежащему наказанию».
Почему ж Сенявин посмел принять позу обиженного, когда и невооруженным глазом видать было, что он, только он, кругом виноват? Да потому что генеральс-адъютант мыслил совершенно в духе фаворитизма екатерининского царствования. Он и дознание-то просил учинить, явно гадая надвое: либо до этого не дойдет, а если и дойдет, то кончится для него добром, а для Ушакова срамом.
Мало того. Одновременно с челобитной Потемкину капитан 2-го ранга подал рапорт по команде. Можно подумать: каков молодец. – прет напролом. Но можно подумать иное: Сенявин стращает Ушакова – посмотрим-де, чья возьмет, господин адмирал.
И точно, Федор Федорович очень и очень растревожился. Ушаков не первый день жил на свете и ничуть не хуже Сенявина понимал, что такое фаворитизм. И не хуже Сенявина знал, как причудлив норов светлейшего князя Таврического, для которого закон не писан. К тому же ведь было и прямое повеление Потемкина благоприятствовать Сенявину.
В быстрых пушкинских заметках по русской истории брошена мысль о том, что и сама Екатерина, и ее альковные удальцы унизили дух дворянства. Зависимость от своеволия выскочек, подчас дикого, от их прихотей, подчас сумасбродных, гнула хребет даже твердым натурам. Ушаковские обращения к Потемкину в связи с делом Сенявина подтверждают мысль Пушкина.
Трижды в один день адмирал пишет светлейшему – рапорт, донесение, неофициальное письмо. Уже сама по себе эта троекратность свидетельствует о душевном состоянии Ушакова.
Рапорт излагает суть происшествия. Далее, словно оправдываясь, автор старается внушить адресату: я потому только жалуюсь, что недисциплинированность Сенявина – дурной пример прочим, отчего возможны худые последствия, «особо когда случится быть против неприятеля».
В донесении еще слышнее мотив самооправдания: я всегда обходился с Сенявиным учтиво, многое ему спускал, но теперь капитан 2-го ранга оказал неповиновение на людях, в присутствии всех штаб– и обер-офицеров.
А письмо читать обидно. Обидно за Ушакова – такое в письме раболепие: «Осмеливаюсь всепокорнейше просить Вашу Светлость оказать милость и удостоить прочтением моего объяснения и рассмотреть понудившие меня к тому обстоятельства». Но под конец, совсем разволновавшись, весь пылая негодованием на Сенявина (а может, и на самого себя за попрание собственного достоинства), Ушаков объявляет, что готов сдать команду и уехать куда пошлют.
Курьеры (тогда еще не говорили: «фельдъегери») увезли почту. Ушаков и Сенявин стали ждать. Ожидали по-разному: адмирал терзался, капитан 2-го ранга по-прежнему отпускал шуточки, язвившие адмирала. Потом послышался первый раскат грома. Дальний к неотчетливый, он мог быть истолкован и так и эдак: Потемкин вызывал Сенявина в Яссы.
Великолепный князь Тавриды в Тавриде почти не жил. Он жил в молдавском городе. Сенявин, как генеральс-адъютант, наведывался туда не однажды. Город, стекавший по склону холма, Сенявину нравился: там было весело. Севастополь в этом смысле столь же уступал Яссам, как Кронштадт Петербургу.
Потемкина ублажали собственный театр и хор раскольников, украинские музыканты и французские танцовщицы, шуты и ювелиры, лакеи (шестьсот), белошвейки (двести), куртизанки (кто их считал?)… У светлейшего играли в карты не на деньги, а на бриллианты; проигрываясь, князь не замечал проигрышей. Задавались изысканные пиры, посреди которых Григорий Александрович вдруг требовал себе репы или солдатского артельнаго кваса; задавались и балы, в разгар которых светлейший, случалось, мрачнел и гнал всех прочь. Из Ясс летали нарочные в Москву – за кислой капустой, в Варшаву – за карточными колодами, в Париж – за театральными костюмами.
Но в Яссах не только кутили. Яссы были тем распорядительным центром, откуда Потемкин управлял обширным краем с прилегающим к нему Черным морем. Управлял напористо, крушил валких чиновников и одолевал турецкое сопротивление, заколачивал в гроб мастеровых и не слишком-то считался с потрохами служивых, хотя повторял: «Деньги – сор, люди – все!»
Один современник говорил о Потемкине: «Стремясь к предположенной цели, пренебрегал он всеми принятыми системами, методами и порядками, поступал во всем самовластно, не придерживаясь ни правил, ни законов… Он был горд и с презрением обращался с подчиненными ему, но со всем тем был неустрашим, великодушен, не мстителен… Словом, он был добрый тиран».
Другой современник, иностранец, в записках, наверное, и теперь хранимых Парижским архивом, так оценивал Потемкина: «Он был чрезвычайно способным. Ничему не учившись, он имел познания. Он творил чудеса; он занял Крым, покорил татар, положил начало городам Херсону, Николаеву, Севастополю, построил везде верфи, основал флот, который разбил турок; он был виновником господства России в Черном море и открыл новые источники богатства для России. Все это заслуживает признательности».
Да, что ни толкуй, Потемкину не откажешь ни во взрывчатой воле, ни в практическом уме, ни в богатырской способности к работе, ни в навыке не сбиваться с главного курса.
Держась близ нашего героя, следует оттенить роль Потемкина в черноморском «устроении».
Он однажды сам о себе сказал:
– Святой Георгий как-то прибыл в один город, где застал не более семи христиан; когда он покинул этот город, в нем оставалось лишь семь язычников. Что ж касается меня, то в то время, когда я приехал, во всем Черноморском флоте было не более четырех фрегатов, тогда как там было десять турецких судов. Ныне же я располагаю восемнадцатью русскими судами и желаю, чтобы турецких не оставалось более четырех фрегатов.
Дьявольская гордыня: «я располагаю», «я желаю»… Будто не существовало никаких Ушаковых или Сенявиных, сотен моряков и умельцев, сотворивших флот на том море, о котором еще летопись толковала, что оно «словет Русское». И уж конечно, князь Григорий вовсе не брал в расчет мужиков-пахарей, тех, кто и в глаза не видывал кораблей, а только (!!) платил за них нищетой и голодухой.
(О мужиках помянуто не для красного словца, довольно-таки привычного. Загляните хоть в роспись государственных расходов на 1787 год, увидите, откуда и сколько рубликов выхватывалось для Черноморского флота. Смоленская, например, губерния уплатила восемьдесят тысяч, Воронежская – двести тысяч, Калужская, родина Сенявина, добавила тридцать пять… И это в пору, когда крестьяне именно этих коренных губерний терпели, как писал князь Щербатов, «непомерный голод», поедая солому, мякину, лебеду.)
Внеся весомую поправку в рассуждения князя Таврического, обратимся к его переписке. И тут уж действительно приметно, как много и охотно занимался он флотом и моряками; всем, кажется, занимался: и рекрутами, и лесом, и порохом, и даже екатеринославской фабрикой, где «могут делать лучше других мест флагдух», то есть шерстяную ткань для флагов.