По вестибюлю гостиницы Петр Ильич прошел, гневно топая ногами: дамам и господам в креслах под ренессанс он в своей длинной шубе с круглой мохнатой шапкой, со странно побагровевшим лицом показался устрашающим. Лестницу он тоже преодолел длинными яростными скачками.
Стремительно мчась по коридору, он возмущался беззвучности своих собственных шагов. Слегка дрожащей рукой он принялся отпирать дверь номера. Прежде чем войти, он еще раз оглянулся, поскольку спиной почувствовал чей-то пристальный взгляд.
Из-за угла показалось нечто длинное, розоватое, любопытно принюхивающееся. Нечто оказалось носом Зигфрида Нойгебауэра. Потом появился и сам обладатель носа, приподняв модно подбитые ватой плечи, со слащаво-навязчивой улыбкой на губах, обнажающей передние зубы, сильно напоминающие резцы грызуна. Он караулил. Рыжеватое чело его просто сияло от удовольствия, которое он получал от этой неловкой, недостойной ситуации.
— Как же вы меня подвели! — произнес он, подобострастно гнусавя, и сделал два шага в сторону композитора.
— Fichez-moi la paix![1] — закричал на него Петр Ильич по-французски, то ли с целью досадить Нойгебауэру, то ли просто потому, что в гневе он непроизвольно перешел на более привычный ему язык. — Я с вами больше дел иметь не желаю! Я расторгну наш договор! Я с вами еще разберусь!
— Какая безграничная несправедливость! — запротестовал агент не без удовольствия.
Петр Ильич захлопнул за собой дверь и запер ее изнутри. Было слышно, как Нойгебауэр еще некоторое время возился с ручкой двери, дергал за нее, нажимал на нее, жалобным шепотом выражая свое недовольство, как навязчивый, но безобидный зверь.
Чайковский остановился посреди комнаты. Несколько секунд он стоял неподвижно с закрытыми глазами. «Нужно затемнить комнату, — подумал он. — Да, я задерну шторы. Я сяду в это кресло и буду неподвижно сидеть. Вот я закрываю глаза и думаю о близких мне людях, которых у меня осталось так немного. Должен же этот день когда-нибудь кончиться. А завтра я уеду в Лейпциг, и это будет по крайней мере переменой места. Хотя меня и туда, наверное, заманили только для того, чтобы сделать из меня посмешище, но хуже, чем здесь, там просто быть не может. Господи, какой ужас, какой ужас! О великий, строгий и недосягаемый Бог, в которого я верю, как ужасен Твой замысел! Почему мне приходится терпеть такие мучения? Только чтобы переложить их на музыку? А глядишь, еще и музыки-то хорошей не получится… Вот я посижу неподвижно, и все пройдет».
— На этот поезд он, похоже, не успел! — сказал один из четверых встречающих, стоявших на перроне. С берлинского скоростного поезда сходили последние пассажиры. Чайковского, которого пришли встречать, среди них не было.
— Не может быть, — сказал самый молодой из них, которого звали Александр Зилоти. В то время как остальные трое в своих меховых шубах казались бесформенными, он в темном узком пальто выглядел по-юношески стройным. Слегка откинув назад голову и рупором сложив ладони у рта, он неожиданно закричал:
— Петр Ильич, Петр Ильич! Где же вы? — И в голосе его было что-то звонкое, задорное и манящее.
Петр Ильич как будто только этого и ждал: секунду спустя в дверях вагона первого класса показалась его высокорослая, широкоплечая, слегка ссутулившаяся фигура с поднятым меховым воротником, в меховой шапке, надвинутой на побагровевший лоб, с сигаретой в зубах. В одной руке он держал открытую книгу, в другой — сумку. Он беспокойно и затравленно оглядывался.
— Да-да! Что такое? — повторял он как-то бессмысленно, отыскивая глазами и не находя ожидающих его на перроне друзей.
— Петр Ильич! Вы собираетесь сходить с поезда? — крикнул молодой Зилоти своим красивым звонким голосом. Наконец Чайковский, подобно слепому, потерянно озирающийся по сторонам, разглядел его.
— Ах, это вы, Зилоти! — Он замахал рукой, и лицо его расплылось в улыбке. — Да… Я тут со своими чемоданами не могу справиться… У меня такое несметное количество чемоданов…
Зилоти заспешил к нему, и походка его была такой же энергичной и легкой, как и его голос.
— Дорогой мой Зилоти! — приветствовал его Чайковский, которого душили слезы. — Как хорошо, что вы пришли! — Они пожали друг другу руки. — Я так безобразно неловок! — смеялся Петр Ильич, оправдываясь. — Я не привык путешествовать без посторонней помощи. При мне же всегда был мой старый добрый Алексей… — Он взял Зилоти под руку, и они вместе удалились в глубь вагона. В это время один из оставшихся встречающих подозвал носильщика.
Радость встречи была велика. Петр Ильич обнял своего старого друга скрипача Бродского и долго пожимал обе руки пианисту Артуру Фридхайму. Четвертый господин, с козлиной бородкой и в пенсне, которое постоянно съезжало на кончик его крупного носа, представился сам.
— Меня зовут Краузе, — с энтузиазмом произнес он. — Мартин Краузе, музыкальный критик газеты «Лейпцигер тагеблатт» и большой поклонник вашей музыки. Добро пожаловать в Лейпциг! — выкрикнул он с неожиданной торжественностью, встав в позу, как будто представляя официальную делегацию с духовым оркестром и флагами. С небольшим торжественным поклоном, напоминающим поклон фокусника, который, ко всеобщему удивлению, достает из собственного уха голубя или бутылку красного вина, он преподнес Чайковскому огромный букет роз, который он все это время ловко прятал за спиной.
— Ой, розы, как прекрасно, — сказал Петр Ильич растроганно, — и это в разгар зимы! — Он хотел принять букет, но обе руки его были заняты. Сначала ему пришлось поставить на землю чемодан, потом ему стала мешать сигарета, и он ее просто выплюнул, а Зилоти учтиво погасил ее носком ботинка.
— Добро пожаловать в Лейпциг! — проговорил с некоторым опозданием и Бродский своим низким, гудящим голосом.
Артур Фридхайм засмеялся дребезжащим смехом, но от души.
— Как хорошо, что вы пришли! — Петр Ильич одной рукой обнял за плечи Зилоти, другой — Бродского. — Я, между прочим, боялся сходить с поезда. Да, я уже твердо решил ехать дальше, а потом послать телеграмму из какого-нибудь незнакомого маленького городка, что мне в Лейпциг приехать не удастся.
Бродский расхохотался так, что весь зал загудел.
— Ну у тебя и идеи! — воскликнул он, задыхаясь от смеха. — Ты все такой же сумасброд! — Все рассмеялись, только на красивом, чистом и юном лице Зилоти появилась серьезная сияющая улыбка.
— Я рад, что додумался вас позвать! — тихо произнес он, в то время как Бродский вытирал слезинки, проступившие от смеха.
— Это была настоящая навязчивая идея, — рассказывал Петр Ильич, глядя на Зилоти. — Я подумал: «Ты не можешь сойти с этого поезда. Или у поезда никого нет, и это было бы ужасно, потому что один ты пропадешь, или там чужие мерзкие люди, и это еще ужаснее». Но теперь я спасен!
Он еще крепче обнял обоих друзей за плечи. Люди смотрели им вслед, когда они втроем шли через здание вокзала к выходу. За ними следовали Фридхайм, музыкальный критик Краузе и носильщики. Чайковский так крепко обнял за плечи Бродского и Зилоти, что со стороны казалось, будто они тащат его на себе: слегка пошатываясь, он плелся между ними как почитаемый своим окружением, но крайне изнуренный старец.
— Я эти железнодорожные переезды не переношу, — говорил он. — Я от них заболеваю, они пагубно на меня действуют, и, чтобы все это преодолеть, я, к сожалению, обычно беру с собой полную бутылку коньяка, которая в конце поездки вдруг оказывается пустой. При этом переезд из Берлина в Лейпциг в действительности не так уж длителен. Но я уже ни на что не гожусь, я измотан, я рухлядь, как вы видите, и музыку писать я тоже больше не в состоянии.
— Хо-хо-хо! — смеялся Бродский, а Зилоти, серьезно и многозначительно улыбаясь, только качал головой.
— Что же это такое? — воскликнул Чайковский. — Я болтаю и болтаю, а вам не даю ни слова сказать! Ну, как у вас дела, мои дорогие? Да я же знаю: Бродский утвердился в должности профессора Лейпцигской консерватории…
— В должности профессора скрипичной музыки, — радостным басом прогудел друг Бродский.
— А мой малыш Зилоти? — Чайковский повернулся к нему лицом и пристально на него посмотрел. — Мой малыш Зилоти шествует от триумфа к триумфу. Весь мир говорит о нем, и это прекрасно! Боже мой, как я хорошо все помню! — произнес Петр Ильич, останавливаясь посреди зала. — Как я давал тебе уроки по композиции в Московской консерватории! Это уже сколько лет прошло! Потом для тебя настало время школы великих: Рубинштейн, Лист. Но тогда, в Москве, ты был совсем маленьким мальчиком. Ты был чудесным мальчиком… И ты им остался, — добавил Петр Ильич.
Бледное лицо Зилоти на мгновение залилось краской, от которой на щеках его остались лихорадочные красные пятна.