– Ничего, теперь лучше будет. Теперь они не замерзнут.
Так их и нашли.
Утром, чуть свет, выехали на нескольких подводах и сразу же за деревней наткнулись.
Привезли в больницу.
Степаниде сельсовет выдал отрез на юбку – подарок.
Лежала Степанида на больничной койке – вся какая-то ясная, чистая, светлая… Смотрела на людей ласково и благодарно – никогда в жизни ей ничего не дарили.
Сергей Федорыч был несколько смущен таким вниманием к его старухе. Когда они оставались одни, он подсаживался к ней и строжился:
– Ты что же это, мать, не ешь ничего? А? Ну-ка немедленно съешь вот этот суп! Ты посмотри только, суп-то какой!…
– Я уж наелась, старик, – отвечала она. – Люди-то какие хорошие!
Сергей Федорыч отворачивался, мял в руках клинышек бородки, покашливал…
А через два дня Степанида умерла. Тихо. Ночью.
Сергей Федорыч схоронил ее и притих. Не шумел больше по деревне, ни с кем не ругался. Ковырялся у себя в завозне, строгал, пилил… и помалкивал.
Стал как будто меньше ростом. Полинял. Желтизной начал отдавать. Последнее время чудить стал.
Приволок как-то большой камень, вытесал из него квадратную толстую плиту (месяц работал), высек посередине крест и навалил эту плиту на могилку жены.
А на масленице явилась она к нему во сне и сказала:
– Тяжело мне, старик. Сними ты его…
Утром, еще не рассвело хорошо, он помчался с ломиком на кладбище и свалил камень с могилы.
Осталось на руках у Сергея Федорыча семеро детей. Старшей, Марье, – девятнадцать лет. Марья лицом походила на мать – чернобровая, с ясными, умными глазами. А характером удалась в брата Федора – спокойная, рассудительная, с открытой, доброй душой. Очень терпеливая.
Она редко улыбалась, но в родниковой глубине своих чистых глаз таила постоянную светлую усмешку. Люди, когда на них смотрят такие глаза, становятся доверчивыми.
Трудной жизнью жила Марья, но никогда не жаловалась. Не умела. От товарок своих не отставала; пела задушевные девичьи песни, умела сплясать… Причем, глядя на нее, трудно было подумать, что вот она – несуетливая, тихая, с внутренним сдержанным величием – может выйти на круг и сплясать. А когда плясала, никто этому не удивлялся. Делала она это легко и свободно, без тайного желания понравиться кому-нибудь. Просто – душа хотела.
Ухажеров у Марьи не было. Как-то так – не было. Ее это не тревожило. Правда. Хитрить она не умела.
Когда расходились с вечерки, Егор догнал девчат и пошел сзади, шагах в десяти. Девушки пели хором «подгорную». Десять-двенадцать сильных молодых голосов, как большие невидимые крылья, поднимали вверх, к небу:
Ох, разрешите познакомиться вот с этим паренько-ом!…
Тальянка захлебывалась в переборах, торопилась, выговаривала…
А голоса дружно подхватывали и поднимали выше:
Эх, довести его до дела, -
Чтоб качало ветерком…
Егор любил безобидные девичьи песни под гармошку. Глухими весенними ночами, когда слышно, как на земле вовсю работает весна, мог подолгу неподвижно сидеть в своей ограде на ослизлом бревне – слушать. Немела спина, кончики пальцев в сапогах прихватывал цепкий ночной морозец, а он все сидел, не шевелился. Далекая, беззаботная, милая гармошка будила какое-то непонятное сильное чувство. Накипала в груди странная горячая радость.
…Шел Егор, слушал песни и думал, что сегодня он опять не подойдет к Марье. Он последнее время часто думал о ней. Несколько раз хотел подойти и не мог – боялся. И гордость мешала. Хотел уж просить Макара, чтобы он как-нибудь свел, – у того это лихо получалось. Удерживало опасение, что когда-нибудь ядовитый братец некстати припомнит ему эту слабость.
Понемногу расходились. Гармонист свернул в переулок – унес с собой свою голосистую легкую грусть. Уходили парами в ночь.
Остались три-четыре – не занятые. Шли впереди, разговаривали, смеялись. Среди них и Марья.
Вдруг Егор понял, что сегодня подойдет к ней.
Он отошел в сторонку, выждал, когда девки свернут за угол, маханул через плетень и огородами, по вязкой земле, напрямик чесанул к Марьиной избе. Бежал, как будто за ним гнались, легко и податливо. Бежал, стиснув зубы… Про себя упрямо и весело повторял: «Так! Так! Так!». Раза два нарвался на кобелей. Один перепугал насмерть: видно было – прыгнул через прясло, здоровенный, как телок, и молчком, сливаясь с черной землей, скользящим наметом пошел наперерез. Егор сходу пружинисто дал козла – к плетню… Успел вывернуть березовый колышек… Волчком закрутился на месте, описывая концом колышка низкие круги. Натянутой тетивой – мягко, глуховато – гудела на колу отставшая берестинка. Раза три пробовал мрачный кобелина нырнуть под гудящий круг, но отскакивал. Потом также молча убежал.
…Через последний плетень Егора перенесло с такой легкостью, что он сам изумился. Подумал: «Чего я так?».
Потом стоял около ветхих ворот Марьиного двора, до боли сжимал в руках суковатый стежок – пробовал унять волнение. Но не было никаких сил справиться с этим. Он обозлился. Прошелся по переулку. Закурил. Сворачивая папиросу, заметил, что руки трясутся. «Что со мной делается?».
Так и встретил Марью – со стежком в руках, злой и встревоженный неодолимым волнением.
Марья слабо вскрикнула, схватилась за грудь.
– Не пужайся, – Егор смотрел почему-то на небо. – Я это.
– Господи, напугал-то как! – Марья перевела дыхание. – Ты чего?
– Ничего, – Егор старательно затоптал окурок, незаметно откинул в сторону кол. Недовольно спросил: – Спать, что ли, хочешь?
– Нет.
Егор достал железную коробочку с леденцами – носил в кармане на всякий случай, – нашел Марьину руку, сунул не глядя.
– На, – и сморщился: стало до тошноты стыдно. Эта сволочная коробочка извела его за весь вечер – звякала в кармане, напоминая о необходимости делать все, как положено, как делают другие. Макар на досуге учил его этой науке…
– Зачем, Егор? – Марья вертела в руках коробочку; в темноте, совсем близко, весело блестели ее добрые глаза. Это было еще хуже. Хоть бы уж взяла и молчала.
– Да бери! – сорвался на крик Егор. – Откуда я знаю – зачем?!
– Ты чего такой?…
– Какой? – Егор остервенело крутнул головой, в упор уставился на нее.
– Тебе чего надо-то от меня?
– Ничего не надо!
– Ну пропусти тогда, – она положила на столбик коробочку, обогнула неподвижно стоявшего Егора, скрипнула воротами…
Егора точно кто вдавил в землю – хотел уйти и не мог сдвинуться с места.
– Егор! – тихонько позвала Марья.
– Ну.
– Ты зачем приходил-то?
Егору послышалась в ее голосе насмешка. Он как стоял, так пошел прямо, не оборачиваясь, готовый расшибить голову о первую попавшуюся стенку. Мучительно хотелось оскорбить Марью – тяжело, грубо, чтобы чистые глаза ее помутились от ужаса.
Он отошел уже далеко и вдруг вспомнил, что на столбике так и лежит злополучная коробочка с леденцами. Его даже кольнуло в сердце. Бегом вернулся назад, схватил ее и запустил в огород.
Пошел на Баклань-реку. Сел на берегу, стал слушать, как шуршит лед. Потом вскочил, пошел домой. Взнуздал на конюшне Воронка, вывел за ворота… Вскакивая, шатнул его своей тяжестью. Сильный мерин с места взял вмах. Под копытами гулко застонала земля. Навстречу со свистом понеслась ночь…
Конь сам выбирал себе дорогу. Егор, стиснув зубы, в такт лошадиному скоку упрямо твердил: «Так! Так! Так!».
Вылетели за деревню.
Егор осадил разгоряченного коня, спрыгнул… Сел на сырую землю, склонил голову к поджатым коленям.
…Уже на востоке тихо стал заниматься рассвет, прокричали третьи петухи, а он все сидел так, ни разу не поднял головы. Воронок несколько раз осторожно тянул у него из рук повод, ржал негромко. Егор вскинул наконец голову, поднялся, погладил мерина по шее. Поехал домой. Грустно было, и зло брало на Марью и на себя.
Утром Платоныч едва добудился Кузьму.
Тот натянул до ушей тонкое лоскутное одеяло (один большой нос торчал наружу) и выдавал такой свист с переливом, что Платоныч с минуту стоял над ним – с удовольствием слушал. Потом крепко тряхнул гуляку.
– Кузьма! А Кузьма!
Свист на секунду прекратился. Кузьма пошевелился, сладко чмокнул губами и снова выдал веселую руладу.
– Вставай, Кузьма!
Кузьма открыл глаза, огляделся. Они спали на полу, на старых, вытертых полушубках.
– Подъем!
Кузьма деловито вскочил и тут же сел, поспешно спрятал длинные худые ноги в коротких кальсонах под одеяло: увидел дверь горницы и все вспомнил.
В избе никого не было: хозяин ушел на работу, Агафья убиралась в ограде. Клавдина шубейка висела на стенке рядом с тужуркой Кузьмы.
– Ты где был вчера? – негромко спросил Платоныч.
Кузьма натягивал под одеялом галифе. Вместо ответа зырко глянул на горничную дверь, покраснел.
– Что ты спросил?
– Где был вчера?