Аргумент оказался малоубедительным — прежде всего для самого Цицерона. Страдая от презрения к себе самому, он попытался приободриться, занявшись тем, что было ему позволено, — кровной враждой с Клодием. На высотах Капитолия до сих пор находилась бронзовая табличка, повествующая о его изгнании. В сопровождении Милона Цицерон снес постамент, забрал табличку и спрятал ее в своем доме.[197] Клодию хватило духа не только обвинить его в нарушении конституции, — эту жалобу менторским тоном поддержал Катон, — но и выставить на Палатине доски объявлений с длинным перечнем преступлений Цицерона. Даже посреди вечно меняющих свои очертания «песков Республики» кое-что оставалось неизменным.
Однако пока эта собачья грызня принимала тот или иной оборот, оба занятых ею деятеля вдруг ощутили, что их связывает нечто большее, чем взаимная ненависть. Аппий решил, что пришло его время стать консулом, и поехал в Равенну и Лукку — на встречу с триумвирами. За поддержку его кандидатуры на выборах 54 года он предложил им собственные услуги — и услуги своего младшего брата. Это был воистину богатый подарок, в особенности для Помпея, которого Клодий два года травил и унижал. Несравненные дарования величайшего руководителя римской черни теперь перешли в распоряжение триумвиров. И если Цицерона использовал в качестве своего орудия Цезарь, то Клодия приставили к защите интересов Помпея и Красса. Его трибуны и предводители шаек получили соответствующие приказы. Началась кампания устрашения, имевшая своей целью отсрочку консульских выборов до 55 года. По городу прокатилась волна насилия, возникавшая всякий раз, когда дело касалось Клодия. Группа сенаторов попыталась преградить ему вход в Дом Сената; сторонники Клодия ответили угрозами поджечь здание. Тем временем выборы задерживались, а Рим постепенно наполнялся клиентами триумвиров; отмечался настоящий наплыв ветеранов Цезаря из Галлии, получивших для этого специальный отпуск. Разъяренные сенаторы облачились в траур. Жуткие подозрения туманили их умы. Наконец вопрос, занимавший римлян уже не один месяц, был поставлен в открытой форме перед Помпеем и Крассом, которые старались, как подобает истинно высоким государственным деятелям, остаться над схваткой. Намереваются ли они выставлять свои кандидатуры на консульство 55 года? Как всегда скользкий Красе ответил, что поступит в интересах Республики, однако Помпеи, прижатый к стене настойчивыми расспросами, наконец, выдал истину. Миру открылась перспектива разделения власти, позволившая им забыть про соперничество.
Непримиримая оппозиция родилась мгновенно. Оба кандидата были озадачены. Отложив выборы, чтобы наполнить город ветеранами Цезаря, они теперь запаниковали, опасаясь неудачи. Начались полуночные визиты в дома потенциальных соперников. Напрягались мышцы, выкручивались руки. Отказался отозвать свою кандидатуру один лишь Домиций. Однако уже наступил январь. В первые недели 55 года в городе не было консулов, и выборы нельзя было откладывать далее. За несколько часов до открытия голосования Домиций и Катон попытались занять место на Марсовом поле. Там их встретили вооруженные головорезы; они убили факелоносца, ранили Катона и обратили в бегство их людей. На следующий день Помпеи и Красе были должным образом утверждены во втором совместном консульстве. Однако даже теперь они не перестали подтасовывать результаты выборов. Когда Катон был избран претором, Помпеи аннулировал результаты голосования. Посты эдилов были бесстыдным образом разделены между их сторонниками; общее возмущение было таким, что на Полях разразилась новая потасовка. На сей раз Помпеи попал в самую гущу ее, и тога его оказалась забрызганной кровью.
Покрытую алыми пятнами одежду отнесли домой, где его беременная жена в тревоге ожидала новостей. Увидев на тоге мужа запекшиеся кровавые пятна, Юлия потеряла сознание… и ребенка. Никто не удивился тому, что вид Помпея Великого, забрызганного кровью сограждан, вызвал выкидыш у его жены. Подобными знаками боги объявляют свою волю. Гибла сама Республика. Цицерон в конфиденциальном послании к Аттику горестно шутил, утверждая, что в записные книжки триумвиров, вне сомнения, уже занесены «результаты будущих голосований».[198] Современники воспринимали власть Помпея и Красса как преступную и даже граничащую со святотатством. Если прежде, в 59 году, они воспользовались услугами Цезаря, то теперь уже сами осквернили священное учреждение консульства. И зачем? Конечно же, оба они уже добились достаточной славы. Так неужели они прибегли к таким незаконным и насильственным мерам лишь для того, чтобы стать консулами во второй раз?
Ответ последовал достаточно скоро, и Помпею и Крассу хватило ума на инсценировку. Когда «ручной» трибун выступил с предложением предоставить обоим консулам пятилетнее командование в Сирии и Испании, оба достойных мужа изобразили полное неведение, однако никого не смогли обмануть. При более тщательном рассмотрении законопроекта выявились еще более позорные условия. Оба проконсула имели право набирать дополнительные войска и объявлять войну и мир, не спрашивая мнения Сената или народа. Отдельный законопроект даровал подобные же привилегии Цезарю, подтвердив его главнокомандование и продлив его срок на следующие пять лет. Итак, эти трое поделили между собой прямой контроль над двадцатью легионами римского войска и наиболее важными провинциями Республики. Город часто слышал в своих стенах крики о тирании — однако никогда они не были столь справедливы, как в то время.
С первых дней существования Республику постоянно терзал один и тот же кошмар: предвидение того, что ее собственные идеалы могут быть обращены против нее же самой. «Возмутительно, — размышлял Цицерон, — что люди, наделенные гением и блеском, снедаются стремлением к бесконечным магистратурам и военным командованиям, жаждой славы и власти».[199] Не он первым выражал такое мнение. Римляне всегда считали, что самые великолепные, на их взгляд, качества гражданина могут стать и источником опасности. Это мнение и было причиной того, что за столетия возникло столько ограничений на свободное изъявление амбиций. Законы и обычаи, прецеденты и мифы образовывали ткань Республики. Никто из граждан не мог вести себя так, будто этих правил не существует. Нарушение их было чревато падением и вечным позором. Помпеи и Красе как истинные римляне впитали их в свою кровь. Потому-то Помпеи, одерживающий победы на суше и на море, тем не менее добивался уважения такого человека, как Катон. Потому-то Красе мог внушать всем согражданам страх и все же скрывать свою власть под покровом. Однако теперь одни только принципы не могли более сдержать их. В конце концов, чтобы добиться своего повторного консульства, Помпеи едва не убил Катона. А Красе во время обсуждения его проконсульского командования разгорячился настолько, что ударил сенатора по лицу.
В самом деле, все отмечают, насколько нервным сделался этот прежде сдержанный человек летом 55 года. Красе стал непостоянным и хвастливым. Выиграв наместничество в Сирии по жребию, он не переставал говорить о нем. Подобное поведение считалось бы неподобающим, даже если бы он не перевалил на седьмой десяток лет. Люди вдруг начали за глаза осмеивать его. Прежде такого не случалось. И чем более погружался Красе в трясину непопулярности, тем более меркло его зловещее обаяние. Оказалось, что в толпе его могут толкнуть, а иногда ему приходилось поджимать хвост и просить протекции у Помпея. Такими вот унижениями римский народ наказал Красса за измену Республике. И когда наступило время его отправления в провинцию, оно не было отмечено праздником, народ не вышел проститься с ним. «Какой же он негодяй!»[200] — восклицал Цицерон, злорадствуя по поводу того, что при отъезде Крассу не воздали никаких почестей. Однако самым худшим для проконсула было не отсутствие бодрящих проводов. Выезжая из городских ворот на Аппиеву дорогу, он увидел на ее обочине поджидавшего его трибуна. Этот самый человек недавно попытался арестовать Красса, и выпад этот был воспринят с полным пренебрежением. Теперь он стоял рядом с курильницей. Поднимавшиеся с нее облачка ароматного дыма зимний ветерок относил к могилам древних героев. Не отводя взгляда от Красса, трибун затянул речитатив. Древние, вышедшие из употребления слова понять можно было с трудом, однако в общем смысле сомневаться не приходилось: Красе был проклят.
И под этот аккомпанемент он отбыл из Рима принимать восточное командование. Ничто не могло лучше напомнить Крассу о той цене, которую он уплатил за него. Самая большая его прежняя драгоценность, его престиж, разлетелся вдребезги. Нечего удивляться тому, что во время своего консульства он явно нервничал. Тем не менее это не было свидетельством, как намекали его враги, старческой слабости и утраты прежней хватки. В «гроссбухе» разума Красса цены и затраты находились, как и прежде, в циничном балансе. Лишь ни с чем не сравнимая добыча могла заставить его пожертвовать своим кредитом в Республике. Сама по себе Сирия едва ли могла послужить достойной компенсацией. В обмен на свое доброе имя Красе хотел получить никак не меньше чем богатства всего мира.