Позади, впереди, по обе стороны пути лежала пестрая осенняя листва и темнели хмурые ели. Казалось, весь мир был застлан гниющей листвой, буреломом, мхом и уставлен корявыми стволами.
Три дня брела партия, а бор становился всё глуше и глуе, и не было ему ни конца ни краю, и думалось: бреди хоть два века кряду - всё равно никуда не выбредешь.
Дорог и населенных мест беглецы избегали, деревни обходили стороной. Никто не должен был знать направления, взятого ими. Серые арестантские дерюги, черные шапочки, заросшие волосом лица, топоры, винтовки, заостренные еловые колья на плечах - всё это достаточно ясные приметы для всякого встречного. И беглецы брели по бездорожью, ориентируясь по мутному осеннему солнцу, по звездам, по ветвям деревьев, полагаясь на чутье Сивкова.
Он шел передовым. Сзади всех ковылял каторжанин Рюмин, раненный в ногу во время перестрелки с охранниками на острове. Пуля осталась в ноге, рана гноилась. Три дня тащил Рюмин волоком больную ногу сквозь лесные дебри. Он страдал и от раны, и от того, что сильно задерживал всю партию, которая должна была торопиться. Каждый час промедления мог стоить жизни всем тридцати двум. С ненавистью оглядывал Рюмин свою распухшую ногу и, скрипя зубами, волок её через кочки и бурелом.
Дождь не унимался. Беглецы промокли до костей.
В полдень третьего дня они остановились переохнуть и, выбрав под низко нависшими елями сухое местечко, растянулись на земле - измученные, голодные.
Из лесу подтягивались отставшие. Последним приковылял Рюмин. Власов подвинулся, освобождая ему сухое место. Рюмин тяжело опустился на землю.
- Как нога? - спросил Ладухин.
- Ничего, - вяло ответил Рюмин и закусил губы. Нога лежала перед ним безжизненной свинцовой болванкой. Она настолько распухла, что серая парусина арестантских брюк обтягивала её вплотную. Ладухин посмотрел на неё и покачал головой.
- Сменить повязку надо, - сказал он и придвинулся к Рюмину.
- Чего её перевязывать, всё одно… - Рюмин махнул рукой и отвернулся.
Всё же Ладухин принялся за перевязку.
Никишин, лежа неподалеку, видел, как из-под тряпья обнажилась огромная сине-зеленая опухоль. Ладухин подобрал измазанные гноем тряпки и выбросил их. Никишин отдал на бинты свою рубаху. Окончив перевязку, Ладухин подошел к Сивкову и сел рядом.
- Плохо, - сказал Ладухин шепотом. - Антонов огонь. Всю ногу захватило.
На четвертый день пришлось остановиться раньше положенного времени, чтобы дать Рюмину отдохнуть. Но отдых не помог. Когда на следующее утро двинулись в путь, Рюмин даже с помощью двух притавленных к нему товарищей едва двигался. К полудню он лег на землю и дальше идти отказался.
Развели костер. Сварили в единственной на всю партию банке из-под консервов собранные в лесу грибы. Бессолые, горьковатые - они были плохим обедом, их заедали морошкой.
Рюмин уже не вставал. Его положили на носилки, сделанные из жердей и двух курток, и понесли, сменяясь каждые четверть часа. Носилки раскачивались, цеплялись за сучки, бились о стволы. Больной при каждом толчке стонал, стискивал зубы, чтобы не крикнуть от боли, но при новом толчке зубы его сами собой разжимались и сдержанный стон подстегивал обливавшихся потом носильщиков.
Скоро партии пришлось идти по болотистой низине, и тут больному пришлось ещё хуже. На каждой кочке носилки подбрасывало. Рюмин не мог больше терпеть. Он приподнялся, ухватился за край носилок руками и едва слышно выговорил:
- Не могу больше! Оставьте, положите на землю! Дайте умереть спокойно!
Носильщики опустили ношу. Один из них побежал за Ладухиным. Все собрались вокруг носилок.
Но что они могли придумать? Всем было ясно: сам Рюмин идти не мог, нести его дальше - невозможно. Да и не было уже никакого смысла нести. Опухоль поднималась по ноге всё выше, гангрена въедалась в тело, и всё же никто не мог произнести приговора товарищу. И невольно все поглядели на своих вожаков.
Тогда Власов, подняв плечи, сказал отрывисто:
- Что ж… Оставить придется, видно…
Голос его дрогнул. Он повернулся и углубился в лес. Остальные, не сговариваясь, молча пошли следом за ним. Они собирали грибы, морошку, рубили жерди, ельник. Через час возле чуточного ручейка поставлен был шалаш.
Рюмина положили на высокую постель из мягкого мха, рядом с ним свалили гору хвороста, грибы, морошку, спички, топор, две рубахи на бинты. Все собрались у входа в шалаш. Никишин стоял, держась рукой за жердь, на которой укреплена была крыша. Он вспомнил Шахова, Ларионова, Стуклю, Адвоката, Батурина, которого своими руками положил в землю. Теперь даже этой последней услуги не может он оказать товарищу… С каким наслаждением вернулся бы он сейчас на остров, чтобы задушить Судакова, Прокофьева, Шестерку… всех.
Медленно и равнодушно катится по небу солнце. Легкий осенний денек. Пора двигаться в путь. Но они не могут отойти от шалаша. И снова глаза их обращаются к Власову.
Он выходит вперед и говорит глухо:
- Прощай, товарищ!
И протягивает руку.
Рюмин берет эту руку в свои. Лицо его спокойно, светло.
- Идите, идите, - говорит он с одушевлением. - Идите! Мне тут хорошо. Недолго уж…
Он лежит на высокой горке мха и пожимает протянутые руки:
- Прощайте…
- Прощай и ты…
Они уходят в лес и долго оглядываются на одинокий маленький шалаш. Зеленая крыша его темнеет. Густые ели закрывают её. Серенькая юркая пичуга метнулась меж ветвей, взвилась над вершинами елей и глянула быстрым круглым глазом вниз.
Там двигался молчаливый караван.
Пять минут назад их было тридцать два. Теперь их - тридцать один.
Глава шестая. ОСТАЛОСЬ ТРИДЦАТЬ
Сивков хмурился и чертыхался. На привалах, в то время как остальные отдыхали, он уходил в сторону, бродил вокруг лагеря, влезал на деревья и что-то высматривал, озабоченно ворча себе под нос. Спустя несколько дней выяснилось, что партия уклонилась к югу и попала в Часовенскую волость.
Сивкова бранили на все корки. Он отмалчивался. В дремучих северных дебрях заблудиться было нехитро. Но хоть и ненадежен оказался проводник, лучшего сейчас не было.
Молча повернула партия на восток и снова побрела по нескончаемому глухому бору. Никто не знал, сколько ещё придется брести и добредут ли все до конца. Мысли притупились. Шли опустив головы к земле и высматривая, не мелькнет ли где-нибудь на поляне гриб или ягода. Вечером собранные в пути грибы, за неимением посуды, подпекали на углях костра или в золе и проглатывали полусырыми, без соли и хлеба.
Так брели беглецы, пока не вышли к какой-то быстрой речушке. По берегу стлались широкие, заливные луга. Пробираясь по луговым закраинам, наткнулись на стога неубранного сена. Это была примета близкого жилья, сильно взволновавшая всех… И беспокойно и радостно было думать о близких избах, о ночлеге… Загнанные в лесные трущобы, отбившиеся от всего живого, беглецы жадно и страстно потянулись к человеческому очагу. Встань сейчас перед ними, вместо стогов, дымящиеся избы, они, забыв всякие запреты, кинулись бы к ним…
Ладухин отвел партию в лес и выслал разведку. Спустя час разведчики вернулись и рассказали, что за поворотом реки у курной избушки видели человека и лошадь. Избушка стоит, видимо, на дальнем от деревни сенокосе, никакого жилья версты на три не видно.
Случай был слишком благоприятным, чтобы упускать его. Плутать дальше наугад означало губить людей. Надо было поговорить с этим человеком у реки, разузнать у него путь на Пинегу и, если можно, раздобыть съестного.
Ладухин, Сивков и Никишин вскинули на плечи винтовки, взяли топор и, пройдя вдоль лесной опушки до речной излучины, увидели вдалеке на пожне, возле невысокого стога, два темных пятна.
Подобравшись поближе, они увидели, что человек стар, мал ростом, одежда на нем ветхая. Он суетился подле сенного воза, охаживая тощую лошаденку, что-то прилаживая к сбруе.
Пожни были голы, пришлось лечь и пробираться к берегу ползком. Скоро и куртки и штаны намокли от луговой сырости, но мудьюжане не обращали на это внимания. Они ползли, припав к земле и не спуская глаз с копошившегося возле стога человека.
Неподалеку от избы они разделились. Один остался на месте, двое других поползли вправо и влево, окружая старика и отрезая ему путь к отступлению; Потом все разом вскочили и приблизились к нему вплотную.