Ознакомительная версия.
Бывший петербургский аматёр музыки переселил Елизавету Петровну вместе с черепаховым ее лорнетом в уцелевший гостевой флигель, продал большую часть земель, снес старый дом и построил для себя скромный домишко на противоположном берегу шмаковского озера. Здесь и живет теперь Иван Андреевич с подругой жизни Дарьей Корнеевной и растит сыновей, которыми наградил его бог на склоне лет. Смутно вспоминается Ивану Андреевичу прежняя петербургская жизнь и первая супруга. А подойдет Иван Андреевич к окну, глянет через озеро – и там нет следов прежней жизни. От барского дома и фундамента не осталось, а вместо версальского парка стоят одни пни. Но ничуть не жалеет о прошлом Иван Андреевич. Теперь в его тесном домишке вольно живется музыке. Отойдет Иван Андреевич от окна к роялю, и зазвучит бетховенская соната или сам Себастьян Бах разделит счастливое уединение разорившегося помещика. А за стеной тихо ходит Дарья Корнеевна да строжит сыновей:
– Нишкните вы, пострелы: папенька трудятся!
Слышит Иван Андреевич приглушенные голоса и загрустит: надо бы начать дело о разводе с прежней женой, надо бы начать хлопоты об узаконении прижитых с Дарьей Корнеевной сыновей… Вот сколько теперь у Ивана Андреевича неотложных дел. Когда тут разъезжать по гостям!
Но едва прибыл гонец из Новоспасского, Иван Андреевич мигом собрался. Ни на минуту не остановило его осеннее бездорожье.
– Издание Рикорди! – Иван Андреевич так и ахнул, едва ему показали прибывшие из Италии ноты. – Можете вы вообразить, что это значит? – Он быстро перелистывал тетрадь, читая ее, как книгу, то и дело восклицая: – Серенада на тему оперы Беллини! Ишь ты… Вариаций… Ах, он мошенник!.. Фантазия на тему оперы Доницетти!.. Прошу полюбоваться, какая разработка!
– Ученых ваших комплиментов, братец, мы все равно не понимаем, – не выдержал наконец Иван Николаевич, – а любопытно бы знать, как все это на клавишах выходит.
– Извольте, извольте! Сам от нетерпения сгораю!
Иван Николаевич слушал из кабинета. Через раскрытые в залу двери слышно было, как Иван Андреевич, прерывая игру, кричал «Фора!» – не то сам себе, не то сочинителю пьес – и опять принимался играть.
– Ну, каково, братец? – спросил Иван Николаевич, едва фортепианист вернулся в кабинет.
– Но я же говорил, что Мишель будет первым композитёром Европы. Клянусь, он им станет!
Иван Андреевич весь вечер говорил о новых сочинениях племянника, а к ночи собрался домой.
– Не отпущу, – решительно объявила Евгения Андреевна. – Смотрите, братец, что творится за окном!
Нелегко покинуть светлые и теплые комнаты, когда льет холодный осенний дождь, а недальняя зима присыпает непроезжие лужи первой горсткой мокрого снега. В прежние бы годы Иван Андреевич непременно сдался и сызнова сел за рояль. Но во многом переменился теперь Иван Андреевич.
– Подавать лошадей, – решительно распорядился он.
Лошади шли по брюхо в грязи, в кромешной тьме.
Дядюшка закутался с головой, а холод все-таки заползал в самую душу. Но не таков был Иван Андреевич, чтобы поддаться унынию. Он ехал и думал о племяннике:
«Издание Рикорди! Шутка сказать! – И вдруг ощутил легкий, словно комариный, укус в самое сердце: – А тебе-то, испытанному другу и первому водителю на музыкальных путях, ничего не прислал взысканный славою сочинитель! Вот тебе и Рикорди!»
Иван Андреевич нахмурился и, сразу почувствовав холод, грозно крикнул кучеру: «Гони!» – чем и привел возницу в немалое изумление: лошади, вконец обессилев, шли чуть не вплавь через необозримую заводь.
Но вольно же было дядюшке Ивану Андреевичу редко посылать в Ельню. В почтовой конторе давно лежала посылка на его имя из Италии и в ней точно такая же тетрадь, изданная знаменитым Рикорди, и письмо от племянника из Милана.
Из этого письма дядюшка узнал многие музыкальные известия.
– Вот она, благословенная страна музыки! – вздыхал Иван Андреевич, пробегая письмо.
«…Но мы, жители севера, – читал он далее, – чувствуем иначе: впечатления или вовсе нас не трогают, или глубоко западают в душу…»
– Ну и что же из того? – недоумевает Иван Андреевич. – При чем тут музыка?
«…Тоска по отчизне, – продолжал племянник, – постепенно навела меня на мысль писать по-русски».
И опять ничего не понимает Иван Андреевич:
– Как это – писать по-русски?
«…Не хвастаюсь, дядюшка, – сообщал Мишель, – но кажется мне, что я приготовил богатые материалы для нескольких пьес, особенно в роде отечественной музыки…»
А далее поклоны – и конец письму.
Тогда снова стал рассматривать шмаковский дядюшка пьесы племянника, изданные в Италии. И кажется ему, что Мишель сошел с ума. Безумцу улыбается европейская слава, а он опять за свою «Лучину». Нет, такому дурню не поможет никакая Италия!
Наташа жила с мужем в Берлине. Она лечилась и тосковала. Тосковала по родным и по Новоспасскому. И чем больше лечилась, тем чувствовала себя хуже.
Наташин муж объездил весь Берлин. У него составился своеобразный путеводитель: план города был испещрен звездочками и крестиками, которые обозначали местожительство медицинских светил. На плане появлялось все больше этих знаков. Наташа не помнила даже в лицо всех докторов, к которым ее возили. А силы убывали и убывали.
В один из дней, когда ею овладели и отчаяние и страх умереть на чужбине, она отправила короткое письмо брату в Милан. «Я знаю, ты не покинешь меня в беде», – писала Глинке сестра и звала его к себе.
Письмо было давно отправлено. Глинка не приезжал. Наташин муж тщетно метался по Берлину, разыскивая чудодейственного врача. Ельнинский помещик, который никогда раньше не выезжал из своего имения, теперь легко заводил знакомства с немцами, расспрашивал встречных и поперечных, читал газеты и недоумевал: в Берлине есть всякие чудеса и столько медиков, что их наверняка хватило бы на весь земной шар, – почему же именно он не может добраться до главного чудотворца?
А Наташа сидела одна в неуютной, необжитой квартире. Она свертывалась калачиком на диване – в этом положении боли стихали. За стеной жил огромный чужой город, о котором она не имела понятия. Письма из Новоспасского приходили редко. К собственной болезни и тревогам за отца прибавилась тревога за брата.
Наташа была дома одна, когда у входной двери кто-то позвонил. Она с трудом встала и пошла открывать.
– Братец! Вы ли это?!
Перед ней стоял почти незнакомый молодой человек. Черные, как смоль, бакены совсем изменили его лицо. Он очень исхудал. Только из-под пустых бровей глядели живые, ласковые глаза.
– Я, Наташенька, хотя и не чаял добраться живым.
– А мы уж бог знает что передумали, – говорила Наташа, обнимая брата. – Два месяца ждем… Милый ты мой, что же с тобой случилось?
– Да взбрело мне в голову, добравшись до Вены, полечиться баденскими водами. Ну, и слег в беспамятстве и опять был приговорен медиками к смерти… Ну, полно, полно! – сам себя перебил Глинка, видя, как на глазах у сестры появляются слезы. – Кто же при встрече плачет? Видишь, выкарабкался! Тебе-то помогли ли здешние эскулапы?
– Уже две операции безропотно перенесла, а толку чуть, хотя, кажется, перебывали у всех знаменитостей.
– Бедная ты моя! – Глинка нежно поцеловал сестру. – Теперь вместе лечиться будем и вместе здоровехоньки домой поедем. Что тебе наши пишут?
Наташа начала рассказывать о Новоспасском и, хоть говорила долго, подробно, как-то мало касалась отца.
– Стой, стой! – перебил Глинка. – Ты мне о батюшке со всей обстоятельностью говори.
– Не скрою, братец, – Наташа потупилась, – когда мы уезжали, батюшка сильно недужил, только строго-настрого запретил вам писать. А теперь сообщает маменька, что пошел на поправку.
– Давай сюда письма!
Разговор происходил осенью 1833 года. Супруги Гедеоновы жили на одной из тихих берлинских улиц. В этом же доме снял себе квартиру приехавший из Италии Глинка. Квартира сдавалась с мебелью и даже с фортепиано.
Новый постоялец аккуратно разложил несложный багаж, заключавшийся преимущественно в нотах и дорожных альбомах, и почти не покидал дома. Он решительно избегал знакомств, не бывал даже в театрах: повел жизнь отшельника.
Никто из итальянцев не узнал бы теперь общительного русского маэстро. Глинка усердно сочинял. Это вовсе не значит, что он сидел за инструментом или за письменным столом. В сущности, он сочинял всегда, при любых условиях, каждую минуту и всю жизнь. Слух его вечно был в работе, вечно отбирал и обобщал. Только тогда, когда мысль окончательно отливалась в звуках, он набрасывал созданное на бумагу, чтобы снова чеканить и совершенствовать. В Берлине он проводил долгие часы в своей комнате, не прибегая ни к перу, ни к бумаге, ни к инструменту. Только мысль о Наташе могла отвлечь его от работы. Тогда он приходил к ней и продолжал рассказы об Италии.
– Правда ли, братец, что в Италии поют как ангелы? – спрашивала у него сестра.
Ознакомительная версия.