Ознакомительная версия.
– Правда ли, братец, что в Италии поют как ангелы? – спрашивала у него сестра.
– Есть, пожалуй, и ангельские голоса, но профессора тамошние много шарлатанят. Однако разыскал я и великолепных учителей. Они умеют сочетать отчетливость и естественность пения. Постигни эту тайну управления голосом – и будешь знаменитой примадонной!
– Мне больше не петь, братец! – грустно отозвалась Наташа.
– Стыдись, Наташенька! Если бы ты знала, что я перенес за эти годы! Чем только не мучили меня медики в Италии! А времени не терял.
– Вот и спойте мне что-нибудь из новенького, братец!
– Изволь, хочешь «Сто красавиц чернооких»? Или нет, лучше спою тебе «Венецианскую ночь». Написал я эту пьесу чуть ли не на пари. Повстречался мне в Милане один петербургский знакомец. Наслаждались мы роскошной ночью, а он и скажи: «Невозможно передать эти чары природы в звуках». Я по обыкновению с ним поспорил. А взялся за гуж – не говори, что не дюж. Ну, слушай!
Глинка сел к фортепиано и запел:
Ночь весенняя дышала
Светло-южною красой…
– Все вы можете, братец! – сказала Наташа, когда пение кончилось. – Никакой живописец так наглядно не представит. А к голосу вашему я до сих пор не привыкну. Против прежнего совсем другой у вас голос.
– В этом мне природа помогла. Однажды после болезни попробовал петь – и сам себе не поверил.
Действительно, вместо сиплого и слабого голоса у Глинки открылся звонкий, чистый и сильный тенор. Он с особенной охотой тешил своим пением больную сестру, а спев «Венецианскую ночь», задумался. Спор о возможностях музыки, о котором он рассказывал Наташе, происходил в Милане с Феофилом Толстым. Не стоило бы вспоминать об этой встрече, если бы он тогда же не изложил этой петербургской балаболке свой заветный замысел. Кажется, даже кое-что из набросков ему играл.
Может быть, Толстой уже врет в Петербурге невесть что, а к опере все еще идут очень дальние приготовления. На столе у Глинки лежит рукопись, и на ней тщательно выведено по-итальянски: «Каприччио на русские темы для фортепиано в четыре руки». Какое отношение имеет каприччио к заветной опере? Но Глинка работает над пьесой каждый день и с величайшим усердием. Потом с досадой смотрит на часы: нечего делать, пора!
Это путешествие он совершает ежедневно и в назначенный час звонит у дверей квартиры Зигфрида Дена. Ученый теоретик усаживает гостя к столу, раскрывает тетради, и урок начинается. Суровому на вид, погруженному в науку учителю очень льстит ненасытная любознательность и аккуратность приезжего из России. Конечно, господин Ден понятия не имел о том, что песни этого молодого человека давно распевают на его родине. Еще меньше говорил Глинка о своих сочинениях, изданных в Италии. Занятый писанием трактата о контрапункте, Зигфрид Ден и не подозревал, что этот русский музыкант написал секстет, в котором открыто, пожалуй, больше нового, чем во всех руководствах по контрапункту и по гармонии, вместе взятых.
– Вам угодно ознакомиться с системой музыкальной науки? – спрашивает Ден. – Мне отрадно приобщить вас к мыслям моего великого, ныне умершего, учителя Бернгарда Клейна. Ему суждено было, если бы он жил, создать энциклопедию музыкальных знаний. Теперь мы, ученики великого Бернгарда Клейна, обязаны завершить его труд.
Но кто же он, великий Бернгард Клейн?
Имя Клейна уводит лектора во Францию. Клейн еще в прошлом веке учился в Парижской консерватории у знаменитого Керубини.
– Мой великий учитель, – говорит Ден, – отказался от мысли создать общее учение о гармонии, которое схватило бы все отрасли наших знаний о музыке, и предполагал начать с отдельных трактатов, посвященных гармонии как таковой, контрапункту и фуге.
Господин Ден берет тетрадь и собственноручно надписывает на ней: «Учение о гармонии».
– Das oberste Princip[23], – говорит он и, разъясняя высший принцип гармонии, начинает рассказ об образовании великой семьи аккордов.
Так появляются у Глинки учебные тетради. Ден собственноручно вписывает в них все, что нужно, по его мнению, знать любознательному русскому, а Глинка, возвратясь домой, радостно сообщает Наташе:
– Наконец-то я нашел то, чего искал. Мой Ден – первый музыкальный знахарь в Европе.
– Но неужто вам еще надобно учиться, братец? – удивляется Наташа.
– Век живи – век учись! – отвечает брат, пересматривая записи Дена.
Господин Ден в самом деле обладает незаурядным талантом классификатора. Но ни старинные контрапунктисты Италии, ни новаторы французы, ни классики немцы, на которых ссылается первый музыкальный знахарь Европы, понятия не имели о законах русской народной музыки. Чему же мог научить Зигфрид Ден молодого музыканта, желающего писать по-русски?
– Кстати, Наташенька, – вспомнил Глинка, – угощу-ка я тебя сегодня своим каприччио.
Он начал играть.
– Батюшки-светы! – изумляется Наташа. – Да ведь это наша песня «Не белы снега»!
– Она! – кивает головой Глинка, не отрываясь от фортепиано. – А теперь?
– Еще бы мне не знать! Теперь точь-в-точь «Во саду ли, в огороде».
Брат опять кивнул головой и продолжал играть. В каприччио обозначилась новая тема и опять русская песня «Не тесан терем». Наташа даже стала подпевать. Но песни, взятые Глинкой для каприччио, встречались, расходились, снова сходились и переплетались так, что в этом переплетении рождалось и что-то знакомое и что-то совсем новое.
– Этому и учит вас господин Ден?
– Ой, уморила! – Глинка едва сдержал смех. – Если бы господин Ден был не только первым знахарем, но самим господом богом, ничего бы он в песнях не понял, если бы с нашими мужиками пуд соли не съел. Мужицкая песня и контрапункт! Задал бы тебе господин Ден, если бы объявить ему, что это, мол, и есть das oberste Princip!..
В комнатах, в которых живет Глинка и в которые никогда не заглядывал Зигфрид Ден, рядом с каприччио лежала партитура, и на ней было написано: «Симфония для оркестра на две русские темы».
Песня дерзко вторгалась в царство симфонии. Даже больше – с помощью Михаила Глинки она собиралась и здесь установить свои обычаи. Молодой симфонист готов преступить через любой Princip, если чутье, воспитанное на мудрых устоях русской народной музыки, подсказывает ему иное решение.
А потом, оторвавшись от симфонии, Михаил Глинка опять идет к Дену и заполняет тетради новыми записями.
Жизнь шла попрежнему уединенно для Глинки. Гедеонов пускался на поиски новых врачей. Наташа приходила в комнаты брата.
– Что вы пригорюнились, братец?
– Не могу выбраться из немецкой колеи. – Глинка берет листы симфонии и, вглядевшись в какие-то строки, стучит по партитуре карандашом. – И как бы это было просто, Наташенька! Знай кати в чужом тарантасе по укатанной дорожке, ан нет, не согласен!
– А завтра опять к своему знахарю отправитесь? – улыбается Наташа.
– Да знаешь ли ты, глупая, зачем я к нему хожу? – Брат смотрит на нее, словно раздумывая: поймет ли она это кажущееся противоречие в его действиях? – Изволь, растолкую. В Европе за многие века сложена отменная наука о музыке. То же и нам предстоит. Так можно ли этим опытом пренебречь? Конечно, в главном нам никто не поможет, – каков будет русский контрапункт или русская гармония, нам знать, если хотим свое мнение выражать. Но если в Европе многие законы и свойства музыки давно изучены и в ясный порядок приведены, как же этим опытом не воспользоваться! К слову, Наташенька, спой-ка ты мне одну песню!
Он порылся в бумагах и положил на фортепиано небольшой листок.
– Как же петь, когда никаких слов нет?
– А ты без слов пой, слова потом придут.
Наташа присмотрелась, попробовала и под аккомпанемент Глинки спела мелодию.
– Господи, как хорошо! – сказала она растроганно. – Уж так хорошо, будто сама дома побывала.
– Здесь, сдается, у меня целый характер обозначился. Скажем, поет эту песню русский паренек, простодушный и чистосердечный. Все в его жизни просто, вот и песня простая. А вслушайся в эту простоту – в ней весь человек уместился. Ну-ка, послушай еще!
Глинка стал играть.
– А это что?
– Предположим, что ты слышишь увертюру к будущей опере.
– Понимаю, – сказала Наташа. – Песня тоже для оперы?
Глинка кивнул головой, продолжая импровизировать. Он посмотрел на сестру, и в глазах его было столько убеждения, столько веры в себя, что когда бы ни родилась будущая опера, непременно сохранит он для увертюры столь счастливо найденный напев.
В памяти вставали задушевные разговоры, которые он вел в Милане с Сергеем Соболевским. Все, что тогда еще не было ясно, теперь окончательно решилось. Русское каприччио и русская симфония, начатые в Берлине, были подступом к главному.
Глинка все еще работал над симфонией, а сам все чаще думал об опере. Должно быть, для того, чтобы написать русскую оперу, надо было сначала открыть законы русской симфонии, скрытые в живой и подвижной природе народных напевов. Глинка или открыл эти законы, или приблизился к ним вплотную. Кому же, как не Сергею Соболевскому, и написать о созревшем замысле? Он и только он, недавний собеседник, все поймет. «Признаться ли тебе? – писал Глинка. – Мне кажется, что и я тоже мог бы дать на нашем театре сочинение больших размеров. Это не будет chef d'oeuvre, я первый готов в том согласиться, но все-таки это будет не так уже плохо!.. Что ты на это скажешь? Главное состоит в выборе сюжета. Во всяком случае он будет совершенно национальный. И не только сюжет, но и музыка… Кто знает, найду ли я в себе силы и талант, необходимые для выполнения обещания, которое я дал самому себе».
Ознакомительная версия.