несло, несло по волнам, пока она не отсырела и не притянулась ко дну. Странно, именно теперь Агван-Доржи ощутил в теле привычную дрожь жизни, веки шевельнулись и глаза разглядели ближнее, а руки, обескровленные от долгого сидения, стронулись с места и, упав с колен, нашарили на потнике теплые комковатые узлы.
— Ты уже пришел? — спросил монах виновато.
— Я пришел полчаса назад.
— Да, конечно…
— Я отвел парня в заброшенную кошару. Там его не найдут.
— Что он сделал?
— Ты разве не слышал? Он говорил, что пробрался в золотую юрту нойона, хотел украсть серебряных бурханчиков, но их не оказалось на месте.
— Зачем они ему?
— Парень из хоринских степей, там стало голодно. Он долго бродил по бурятским улусам, где покормят, а где и дадут на день-другой работу. Иной раз платили за нее, но бывало что и прогоняли. Во время скитаний парень услышал о добром разбойнике, говорили, помогает не только своим, русским, но и бурятам. Вот он и пробирается к нему: мол, хочу быть с ним, а еще хочу помочь родичам, жалко их, мрут как мухи. Встану бок о бок с русским братом, так и пойдем вместе, как в прежние годы, искать правды. Славный парень. Добрый… Напомнил мне отхончика, тот тоже был горяч и своенравен, зато и честен. — Задумался ненадолго. — Парню не хотелось появляться перед старшим братом с пустыми руками, тут-то и прослышал о золотых бурханчиках, но не успел взять их, кто-то другой украл. А на парня свалили. Чего ж проще? Чужой.
Старик потянул к очагу худые узловатые руки, и тут распахнулся матерчатый полог, и в юрту ввалились стражники. Выпытывали: куда подевали молодого вора, спрятали? Грозили карой: мол, и тебя, старого дурака, прогонит нойон со своей земли, если узнает, что ты якшаешься с чужаками. Тогда и тебе, подобно твоему дружку, придется досыта нахлебаться байкальской воды. Не забывай, кто Господин степи!
Бальжи молчал. Стражники потоптались, ушли ни с чем, но еще долго было слышно, как взлаивала старая, под стать хозяину, черная, с белой лентой на шее, собака. Должно быть, стражники слонялись по заброшенным кошарам. «Ищите, ищите, — злорадно подумал Бальжи. — Авось да найдете прошлогодние овечьи горошины». У него нынче такое душевное состояние, как если бы вдруг поглядел окрест и уже не увидел опостылевшего, но еще и чистое, не запятнанное грязными руками. И так захотелось не дать завянуть слабому ростку!
— Господин степи, говорят, — вздохнул Бальжи. — А чего тогда плохо спит, всюду ему мерещатся воры. Нет у нойона лада в душе. А может, и души нет? Слыхать, есть люди, которые рождаются без души, они вроде бы не отличаются от нас обличьем, только глаза у них холодны, как лед.
Но тут старика словно бы током прошибло, передернуло всего, а время спустя опять сделалось горько и досадно, наверное, подумал, что зря он с такой неприязнью говорит о человеке, хотя бы и о нойоне. Иль не сказано в доброе старое время: не ропщи, человек, всему свой срок, придет и твой, и полегчает тогда. Но опять же, как не роптать, если вдруг на сердце так сожмет?!.. Мальчишка-то, что пришел к нему, непрост, ох, непрост, наглотался беды. А иначе почему бы у него глаза были такие, как если бы все напасти мира поместились в них. Разве не больно, не горько смотреть на это и не уметь помочь? Старик всегда думал, что и от него в жизни рода ли, племени ли зависит что-то, и он может поменять в ней, коль выйдет нужда. Правда, ему раньше не хотелось ничего менять и постепенно даже сама мысль об этом стала казаться тусклой, не от сердечного тепла.
— Что-то мы упустили, чего-то не доглядели, — тихо, как бы для себя, сказал Бальжи. — Отчего и произошло в степи то, что произошло.
— Не все зависит от нашей воли, — сказал Агван-Доржи. — Но от небесной, ею питаемо и направляемо ею же.
— Я так не считаю. — Бальжи помедлил, поднялся с земляного пола. — Приведу парня. Замерз, поди? Вьюга-то не утихает, играет вьюга.
Ушел, аккуратно подоткнув полог юрты.
Агван-Доржи подумал с грустью, что даже старик Бальжи, отличавшийся спокойным нравом, потянулся к чему-то еще, влекомый сансарой, значит, ему предстоит отмерить долгие версты, прежде чем он поймет, что нет жизни, но есть иллюзия жизни, данная людям для того, чтобы они чувствовали себя уверенней на земле, а она есть их временное пристанище, но лучше сказать, место, где у человека появляется возможность, очистив мысли и тело, подвинуться к перемене формы, которая, может статься, будет лучше и надежнее прежней. Казалось бы, все так просто, но тогда почему в людях устойчиво противление истине? За годы странствий монах повидал немало бед и радостей, тут же истаивающих подобно льдинке, брошенной в кипящую воду. И все удивлялся, почему люди не поймут, что сама по себе жизнь — ничто, а все, что накапливается в ней, рождено в их сознании и питаемо неизбывностью человеческих желаний, заглуши их и — покой снизойдет на сердце. Но чаще происходит иначе. Почему?
— О, Будда, ответь мне!
И свершилось. Сквозь злую земную вьюгу пробился мягкий и чистый, как у ребенка, а вместе исполненный высокого торжества голос Учителя:
— Отколовшееся от сансары есть увядший лист дерева; отколовшееся от небесного сияния есть распустившийся цветок жизни. Истина в человеке, даже если он слаб и безволен. Не ропщи на него. Помни, колос созревает лишь однажды.
В юрту вошли старик и юноша-бурят. Агван-Доржи увидел их не сразу.
— И куда же ты теперь? — спросил Бальжи у юноши, проследив за ним грустными, как бы робеющими чего-то, глазами.
— Я не поменял намерения, — сказал тот.
Агван-Доржи вышел из юрты. Он не знал, отчего посреди яростно вьюжной ночи, когда в небе не разглядишь и малой звезды, а на земле ветер сшибает с ног, он покинул приютившее его жилище, но что-то в душе сильное и горячее подтолкнуло и повлекло… Монах не мог смотреть в глаза юноши, в них ясно виделась печать смерти. Этот юноша был удивительно похож на того, с кем встречался в другой жизни, далекой, но нынче вдруг сделавшейся близкой и понятной. В глазах у того юноши горело страдание, и это не понравилось людям племени, говорили сурово:
— Ты зачем пришел в нашу жизнь?
— Я не знаю, — отвечал юноша. — Я ничего про себя не знаю, только то, что рожден от отца и матери. Но они умерли, когда я был еще маленьким, и теперь некому защитить меня.
— Да, мы слышали