Он пожалел, что обернулся. Вмиг пропало ощущение чуда и реальный мир отяжелил ноги. Он стоял примерно на середине между белеющим храмом и чернеющей танковой колонной на дороге, а впереди пылала бесконечными огнями Москва. Он повернулся к ней спиной и сел в копну соломы. Холодный предутренний ветер остудил вспотевшую голову.
— Не пойду, — вслух сказал он. — Не хочу. Возьму и останусь здесь.
Он натянул шлемофон и лег, но солома оказалась мокрой и холодной. Озноб от нее проникал сквозь комбинезон, леденил спину. Кирилл разрыл кучу, однако, пролитая дождями, она до самой земли оставалась сырой и навозоподобной.
— Все равно не пойду, — проговорил он, сжимаясь в комок. Пистолет на ремне уперся в живот и тем самым как бы напомнил о себе. Кирилл достал его из кобуры — новенький черный «Макаров» удобно лежал в руке.
— Зачем я согласился? Боже мой… — пробормотал Кирилл. — Что я сделал… Ведь я же не хотел! И сейчас не хочу!
Когда он впервые услышал разговоры о предстоящих учениях с боевыми стрельбами в центре Москвы, не поверил, что такое возможно, ибо большие армейские начальники наперебой уверяли — никому не удастся втянуть армию в конфликт, армия останется вне политики, а танки — за железными воротами частей. Мол-де не то время уже, чтобы гонять танковые колонны по московским улицам, хватит и одного позора, от которого еще не отмылись за два года. А разговоры среди офицеров становились более назойливыми, и чаще всего Кирилл слышал совершенно определенное к этому отношение: в Москву больше не пойдем и никто не отважится отдать приказ во второй раз идти к Белому дому. Но вместе с тем случайным отголоском доносился слух, что пойдут только добровольцы — особо избранные офицерские экипажи, уже сформированные, и в число их невозможно попасть, потому что отбор ведут на уровне командира дивизии. И самому распоследнему полковому шалопаю должно быть известно, что может ожидать счастливчика, включенного в состав такого экипажа. За два месяца службы Кирилл не успел еще сблизиться с кем-то из офицеров до такой степени, чтобы говорить обо всем и откровенно. Он приглядывался к людям, приглядывались и к нему. Кто-то ему нравился, кто‑то раздражал, к кому-то было полное безразличие. Он слишком долго, почти с рождения, жил среди чужих людей, чтобы сразу распахивать перед ними душу. Он слишком хорошо уже знал казарму и военную службу, и потому для себя определил, кто может оказаться добровольцем. В первую очередь те, кто прочно и надолго застрял в старших лейтенантах и капитанах, кому уже обрыдли должности взводных и ротных командиров, кому не светит ни академия, ни штабная работа, а до пенсии еще как до Луны пешком. Эти подпишутся и мать родную расстрелять, чтобы только вырваться из заколдованного круга. В полку их было достаточно, и Кирилл, присматриваясь к ним, представлял, как безысходна и ненавистна им своя собственная судьба, как невыносимо им каждый день являться на службу, механически из года в год, делать одно и то же, говорить одни и те же слова и все глубже закапывать свои надежды.
Упаси Бог от такой доли!
Он никак не рассчитывал, что на него падет жребий, и когда его вызвали к командиру полка, он и в мыслях не держал, что в считанные минуты жизнь его обернется самым неожиданным образом. В кабинете командира полка сидел незнакомый генерал с бледным, нездоровым лицом, который почти слово в слово пересказал все, что говорили среди офицеров. Еще толком не осознав, что от него требуется конкретно, Кирилл в одно мгновение понял, что это предложение — судьба! Что вся его предыдущая жизнь вела именно к этому решительному моменту, к этой узкой, как танковый люк, двери, чтобы, открыв ее, пройти напрямую, нежели чем блуждать по лабиринтам и закоулкам. Это был рок, потому что вместе с его согласием в один миг разрешались все проблемы на много лет вперед. Он получал квартиру в Москве, три тысячи американских долларов, звание через ступень и новую должность. А главное — полную свободу от беспредела всех командиров и начальников, стоящих над «взводным Ванькой». Он слушал какие-то слова о войсковой операции, о мятежниках и бандитах и что‑то отвечал на эти слова, но думал о другом. Бесформенная мысль о своем будущем вдруг стала реальной и зримой, будто сосредоточилась на конце иглы. И держа эту иглу в пальцах, нельзя было раздумывать, ибо так просто отряхнуть сверкающую каплю на землю, откуда уже ничем ее не поднять.
Сомнения и вопросы возникли потом, когда он вышел от командира полка и побежал в парк готовить машину. Он смотрел, как солдаты заряжают кассету боевыми снарядами, как начальник арттехвооружения лично проверяет танковое орудие и пулеметы, какой рысью бегают разгоряченные полковники, начальники дивизионных служб, и постепенно приходил в себя. Несмотря на такую концентрацию старших офицеров в парке, его, «Ваньку взводного», никто не гонял, никто не покрикивал, не командовал. Он стоял как бы в стороне, но вся суета творилась ради него, и на нем все замыкалось в конечном счете. Он просто тут, в парке, пока был не нужен, и его никто не замечал. Разве что незнакомый прапорщик лет тридцати подошел к Кириллу и представился, что он — механик-водитель его экипажа.
Он вдруг заметил, что все эти начальники, эти «полканы», которым в нормальной обстановке следовало походить либо строевым, либо на полусогнутых, делают свое дело как-то истерически-виновато и одновременно с явным облегчением. Им было отпущено лишь снарядить машину, проверить ее готовность к боевым действиям, а все остальное как бы их не касалось. Они уже больше ни за что не отвечали и, кажется, были довольны этим. Они не замечали ни Кирилла, ни прапорщика-водителя только потому, что не хотели замечать, возможно, даже брезговали ими или, хуже того, презирали, однако же, снаряжая боевую машину, ревностно заботились о них, исключали всякое для них неудобство, поломку, задержку. «Полканы» словно забыли о своих званиях и должностях, делая то, что обычно делают солдаты и прапорщики-технари. Они лишь выполняли приказ; все же остальное — взять это оружие в руки и выстрелить — было делом добровольным. И наверное, грязным, потому что «полканам» было легче пачкаться в танковом мазуте…
Он словно отходил от наркоза и начинал ощущать боль; его разрывало пополам — одна нога была еще на берегу, но другая уже в лодке.
И это чувство не оставляло его больше ни на минуту. Спасением было единственное — не думать о том, что грядет, и внушать себе, что это — всего-навсего учения с боевыми стрельбами, каких было множество. И он твердил себе — не думать, не думать! — отвлекаясь на что угодно, пока, балуясь с прибором ночного видения, не увидел светящихся церковных куполов…
Он зяб и корчился на соломе, вбивая себе в голову другую мысль, что никогда и ни за что не уйдет отсюда. И никто его не станет искать, потому что «учения с боевыми стрельбами» — дело добровольное. Запустят двигатели, покричат, подождут и пойдут в Москву, потому что боевая операция расписана по минутам. А он потом встанет и пойдет к храму, за которым видны крыши домов. Можно попроситься к кому-нибудь и в тепле, в тишине лечь в постель, поскольку очень хочется спать…
Он прикрыл глаза и почувствовал, что от мокрой соломы источается едва уловимое тепло. Спрятав пистолет в кобуру, он сунул руки за пазуху и скорчился еще плотнее, сжался, как эмбрион. Через минуту он и в самом деле согрелся. Ему показалось, что он не спал, а лишь полежал немного с закрытыми глазами, и потому, словно наяву, увидел себя в зеркале — не старым еще, но совершенно седым. И будто за его спиной стоит незнакомая женщина в блеклом, невзрачном платье и что-то держит в вытянутых руках. Кирилл обернулся к ней и увидел перед собой простенький алюминиевый образок на шнурке. Женщина потянулась к Кириллу, чтобы надеть образок на шею, однако в тот миг тишину разорвал гулкий, могучий рев, разом охвативший все пространство.
Он подскочил, вспугнутый этим вселенским звуком: реальный мир был прост, жесток и холоден, как куча осенней соломы…
Воронье вновь грузно расселось по деревьям, поклонило ветви к земле. Несмолкаемый крик метался над головой…
Кирилл поднялся на ноги — еще покачивало от слабости, дрожали колени, но в мозгу уже посветлело. Эти воспоминания походили на приступы рвоты, с той лишь разницей, что не желудок резко сокращался в спазме, а память, перенасыщенная событиями. Исторгнув из себя струю мерзости, сознание на какое-то время освобождалось от того, что не могло переварить, сплавить с прежней жизнью и опытом.
И как после рвоты, скоро наступало облегчение.
Он поднял чемодан, заляпанный белыми известковыми пятнами, на ощупь отыскал бутылку виски. Под пальцами мягко щелкнула сорванная крышка. Он сделал несколько больших глотков и отдышался, ощущая приятное тепло. Дрожь постепенно улеглась, и в посветлевшем сознании медленно вызрела острая тяга к жизни. Словно после долгой болезни он вышел из медицински стерильной, но мрачной палаты и первый раз вдохнул свежего, вольного воздуха. И ощутил его осенний вкус — запах павшей листвы, гулкий, предзимний ор воронья, бодрящий ветер. Пусть пока зыбится земля под ногами — он все равно выжил, переборол смерть и теперь имеет полное право на долгую и крепкую жизнь!