То ли от потрясения (хоть я всем сердцем чувствовала, понимала, к чему все идет!), то ли от воздействия зелья меня охватил полный физический паралич. Все мускулы моего тела онемели и сделались безжизненны, будто Харакс, взяв на себя роль Медузы Горгоны[24] мужского пола, превратил меня в серый камень.
— Понимаю, — произнесла я, едва шевеля губами.
— Твой возлюбленный устроился матросом на грузовой корабль два дня назад, — с удовлетворением улыбнулся Харакс. — У меня есть кое-какие связи с портовым начальством. Все сделано так, что комар носа не подточит.
Мне оставалась последняя крохотная надежда.
— А этот корабль, — прошептала я, — уже уплыл?
— Корабль? Уже уплыл, — небрежно бросил он. Мог бы и добавить: «А что, помчишься за ним вслед?» У такого бы язык повернулся…
Два кратких слова, точно два пузыря, вспенились у меня на губах.
— Когда? — прошептала я. — Куда?
Харакс устремил на меня взгляд, — и я впервые прочла в его глазах подлинную жалость.
— Вчера на рассвете. Кружным путем на Сицилию.
Значит, это был один из наших кораблей. Туда везут
вино, обратно зерно. Путь лежит к югу от Пелопоннеса[25], мимо Крита и Цитеры, во избежание уплаты пошлин в Истме. С экипажем, набранным за медные гроши, при постоянной угрозе страшных бурь, гуляющих над Ионическим морем.
Словно читая мои мысли, Харакс ответил:
— Да не волнуйся ты. Право, не все мои корабли идут на дно. Есть же у меня, в конце концов, какая-никакая торговая жилка! А что касается твоего любовника, то едва ли Посейдон[26] примет такого на дно морское. Скорее всего, он по-другому кончит. С ножом в спине.
— Уйди, — взмолилась я. — Пожалуйста, оставь меня!
Он замялся, переступая с ноги на ногу.
— До тебя что, и впрямь не доходит, что твое положение безнадежно? — выдавил он наконец.
— Да. Совершенно безнадежно. Согласна.
У меня уже начали слипаться веки.
— Ты потрясена. Я это вижу. Но ты это скоро переживешь.
— Надеюсь.
— Тебе просто необходимо снова заняться сочинительством. Это тебя отвлечет.
«А вот начну, — подумала я, — а вот займусь! Только не так, как ты думаешь. Времена не те». Нет, мне нужно собрать осколки своей жизни и взглянуть на них как на целое! Очистить свои страдания с помощью слов. Расплавить свою боль, перелить ее в нечто зримое. Поджечь рану, чтобы раз и навсегда вылечить. Мне не оставалось ничего другого.
Я сделала попытку улыбнуться.
— Спасибо, братец, — только и сказала.
— Вот увидишь, все будет отлично. А я пока поищу ходы-выходы в юридических тонкостях. Тебе не о чем будет беспокоиться.
Я сомкнула глаза и словно свинцовой гирькой упала в большой черный водоворот, в затягивающую пропасть тьмы. Прежде чем успела открыть рот, чтобы закричать или. хоть взять дыхание, впала в забытье. Я так и не услышала, как Харакс ушел.
Зря я сомневалась насчет египетского снадобья, которое подарил мне Алкей. Я проспала, как он и говорил, двенадцать часов. Когда проснулась, было уже совсем темно; потянулась так, что у меня захрустели все косточки. Последний раз я была такой жизнерадостной и бодрой много месяцев назад. Затем туман рассеялся, и я вспомнила обо всем. Но боль уже не была такой жгучей. Похоже, пока я спала, мои нервы обросли защитной оболочкой.
Он уехал — непоправимо уехал, — а я осталась.
Осталась. Конченой. Выгоревшей. Сломанной.
Мне уже сорок девять — вот-вот стукнет полвека! И именно теперь, когда во мне забрезжила надежда на встречу с новой весной, богиня — вечно юная, вечно девственная — сыграла со мной свою самую безжалостную шутку. Но так как тело мое было погружено в блаженство эйфории, то и сознание мое отказывалось воспринимать значение горестных слов. Неужели Алкей все предвидел и как раз на такой случай припас для меня египетское зелье?..
Я взяла светильник, отправилась к себе в библиотеку и открыла большой ларь, что стоит подле южного окна. Здесь в невообразимой сумятице, в безнадежном хаосе перепутались обрывки моей жизни — кипы писем, приглашения, любовные записочки, черновые наброски стихов, старые счета, дневники (у меня никогда не хватало терпения вести дневник подолгу: попишу с месяц-другой и брошу), безделицы, которые бессознательно собирает всякая женщина и с удивлением находит, когда по весне настает пора уборки дома или когда нужно переезжать. Я остановилась и принялась копаться в этой туманной сумятице обрывков, вдыхая запах камфарного дерева и пыль давно минувших лет. Что ж, угрюмо подумала я, этого достаточно, чтобы воззвать к жизни давно позабытое! Тут мои пальцы коснулись старого, побитого серебряного медальона. Я подняла его и открыла крышку. Хоть я и знала, что там, но, увидев голубую ленточку и блестящую прядь темных золотисто-каштановых волос, я невольно залилась слезами. Аттида, милая моя Аттида! Я любила тебя — как давно это было, когда детство мое было все усыпано цветами! Твою трогательную угловатость, твои тонкие руки и длинные, точно у жеребенка, ножки, огромные серые глаза и смешную россыпь веснушек. Аттида, Аттида, верная любовь моя! Что же сталось с нами?
Я захлопнула крышку — скрипнули петли, кверху взлетело облачко тонкой пыли — и повернула тяжелый ключ. Завтра, думала я, завтра буду искать ответ — и с этими мыслями снова направилась к себе в спальню. Когда я вошла, на столике уже ждал ужин; мне приготовили изящнейший ночной халат с тонко вышитыми вокруг выреза розами — только тут я заметила, что на мне по-прежнему был купальный халат, в котором я завалилась спать.
В тени, отбрасываемой светильником, стояла крохотная пугливая фигурка со сложенными руками.
— Талия! — позвала я, — и на звук моего голоса она шагнула вперед, не дыша. — Талия! — Дрожа и рыдая, девушка упала в мои объятья. Ее теплые благоуханные волосы коснулись моей щеки, а я все гладила и утешала ее, точно маленького испуганного зверька. — Тебя послала Праксиноя? — спросила я.
Она кивнула, по-прежнему сильно дрожа, не имея возможности сказать ни слова. Крохотное, нескладное дитя! Я прижала ее к себе еще крепче, чувствуя, как в груди моей размягчается, тает ледяной ком, вытекая горячим потоком слез; как пробуждаются воспоминания, словно весенний ручей, внезапно вспыхнувший в лучах неожиданно показавшегося из-за туч солнца. Ну что ж, завтра приступим к поискам. Но это будет завтра. А теперь — по крайней мере, сегодня ночью — меня ждет краткая, сладостная передышка.
Глава вторая
Как непросто мне — много трудней, чем я могла себе представить — отрешиться от настоящего. Что же завладело моим сознанием именно сейчас, когда я сижу у себя в библиотеке с тростниковым пером в руке и пытаюсь собрать, точно рассыпавшиеся горошины, воспоминания о минувшем? Крик петуха из расстилающейся понизу долины; звук рожка утренней стражи, заступающей на городские стены Митилены; терпкий вкус яблока, съеденного за завтраком, тонкий узор, украсивший серебряный нож для фруктов, которым я его очистила. Улыбка Талии и нежное, но внушающее доверие и надежность касание ее пальцев, когда она расчесывала мне волосы и вплетала в них ленты. Запах дыма пылающих в очаге дров, аромат поспевающего на огне хлеба и запах свежей земли, внесенный в краткие часы ночи порывом бури, со стуком распахнувшей ставни в моей спальне. Холодок по коже от едва заметного прикосновения складок льна и шелка; солнечные блики, пробивающиеся сквозь гущу листвы фиговых деревьев, растущих по низу террасы.
Приятное наслаждение — и вместе с тем агония чувств. Оттого нет ощущения последовательности всплывающих в памяти событий. Только череда выхваченных из временного потока ярких образов, которые я пытаюсь удержать и сберечь, будто сокровища. Я словно прохожу по галерее картин минувшего; останавливаясь то перед одним, то перед другим полотном, я улыбаюсь либо вздыхаю — и ступаю далее. Когда я вспоминаю годы своего раннего детства, оставившие в моем сознании самый яркий след, душа наполняется солнечным светом. Всюду солнечный свет — ив невесомых пылинках, танцующих в недвижном воздухе, и. на радужных чешуйках ящерицы, что застыла на согретой солнцем стене между заскорузлых виноградных лоз. Их четкие тени отпечатались на белых камнях стены как подтверждение всеобщего торжества света.
Я снова в Эресе[27] — утопаю в зеленых волнах о чем-то шепчущего ячменя, а над головой моей синее-синее небо — такое синее, будто всосало всю синеву, какая только есть на свете. Брожу по крутым городским улочкам, что сплетают свой затейливый узор понизу от цитадели. Перегнусь через белую каменную ограду, гляну вниз — и увижу громоздящиеся друг на друга красные черепичные крыши и бурые, латаные-перелатаные паруса торговых кораблей. Суда так и скачут на гребнях волн, будто на спинах добрых коней, так и рвутся в путь — вотще! Никуда не пустят их якорные цепи. А дальше — объятый полукружьем гавани морской простор, то ярко-зеленый, то пурпурный, будто молодое виноградное вино. А то, гуляя с нянюшкой, переступаю порог одной из тех больших пекарен, где выпекают знаменитый на весь Эрес белый ячменный хлеб. В воздухе пахнет пылью, мукой и мякиной. Со двора доносится скрип жерновов, хруст размалываемого зерна и заунывные, скорбные песнопения мускулистых рабов, с ног до головы обсыпанных белой мукой. О мои икры и ступни трутся огромные упитанные коты; их мурлыканье похоже на доносящееся издалека ворчание горных львов. Но вот открылась дверца печи, в нее моментально скользнула деревянная лопата — вроде той, которой веют зерно, — и все запахи затмеваются ароматом явившихся из теплого нутра свежевыпеченных хлебов. Я с жадностью вонзаю зубы в хрустящую корочку. От надкушенного места струится пар.