— Может, Ипанов пособит, — проговорил Данила. — Встретил он нас, когда обратно от рыжего шли. Зря, мол, бунтуете, мужики, плетью обуха не перешибешь…
— Смотря какой обух.
— Ты, Васька, помалкивай. Накличешь горе на всех. — Еким положил руку на его плечо. — Друг дружку держаться надо… Иначе — крест.
Моисей словно и не слышал разговора. Но в душе загнездилось еще горшее беспокойство: стало быть, Гиль не так уж добр, как им подумалось, и надеяться на его помощь нечего. Вот и пригаси свою думку, ходи в общей упряжке, покуда носят ноги.
А дни шли за днями, похожие на близнецов. Мужики рубили лес, свозили к реке. Расчесывая грязное тело, торопливо мылись. Бабы стирали рубахи, пристегивали к лохмотьям латки, пестовали ребятишек, с опаской собирали грибы и землянику. Рыжий англичанин заглядывал в казармы, зажимая нос:
— Злого духа гнать надо!
В казарме пахло потом, гнилыми портянками, тяжело дышали измотанные люди.
Моисей потемнел, ссохся. Сон не шел к нему. Он слышал, как зовет кого-то Данила, скрипит зубами. Не поет теперь парень своих песен. Затаился, сжался народ. Только надолго ли? Вчера ночью слыхал Моисей, как у соседней казармы кто-то хриплым полуголосом рассказывал:
— Есть на Урале высокая гора Яман-Тау. И под Абзалиловым есть гора и тоже Яман-Тау зовется. Отчего бы? А вот отчего: во время Пугачево была там большая битва башкирцев с войсками Екатерины. И столько на той горе было убитых тел башкирцев, что гора выше стала. И народ ее тоже прозвал Яман-Тау…
— Дикий народ эти башкирцы, — сказал кто-то.
— Одичаешь, небось.
Здесь, на строительстве, Моисей видел башкирцев. Ходили они в длинных рубахах без пояса, в шароварах. На башке, поверх махонькой тюбетейки, белая войлочная шляпа на манер опрокинутой тарелки, а у иных меховая шапка. Даже в жару не снимали. Что это за народ, Моисей не узнал, потому что башкирцев скоро угнали в рудники. Туда же отправили целую толпу мужиков с рваными ноздрями, в колодках. Пробовали переселенцы сунуться с вопросами, но солдаты отогнали, грозя поколотить.
Все не успокаиваются люди, все не могут прижиться. Это здесь, в казармах! А каково в лесу! От Еремки, Тихона и Федора ни весточки, ушли и как в воду канули. Уж время убывает на воробьиный шаг, вспыхнули на осинах первыми огоньками жидкие листья, пожухли травы. Каково там в лесу возле угольных куч!
— Все будет ладно, — утешала Марья Глашу. — Весь лес не пережечь. Наработают сколь надо и на строительство вернутся.
Да, видно, не скоро это будет, не скоро. Васька и Данила, по указке Екима, сложили посреди казармы печь, вывели на крышу трубу. Зарядили обложные дожди, и где-то надо было сушить лапти, ветхую одежонку. Теперь мужики приносили из лесу ветки, сучья, обрубки, готовили топливо про запас. Дрынов не противился тому, только предупреждал, чтобы не воровали.
— Вы не глядите, что у меня обличье таковское, — под хорошую руку пошучивал он. — Я эть добра-ай.
Ложилась на усталую землю самородками листва. Может, это ее уносят из-под снегу вешние ручьи в недра гор и там она обращается в золото. Нет, тускнеет она под дождем, затягивается грязью. А дождь льет, льет, протекая в казарму. И нет ему конца, как нет конца слезам человеческим, горю человеческому.
1
В ноябре залютовали первые морозы. В углах казармы покряхтывал лед, ребятишки воробьями дрались около печки, притискивались к ней тощими спинами.
Землю отогревали кострами, долбили мерзлые запотевшие комья, оттаскивали их на отвал. Ночами трудно кашляли, метались в липком бреду. Бабка Косыха поила мужиков дикими травами, от которых синели зубы. Моисея бил мелкий озноб, не помогали никакие зелья. Иногда он заходился кашлем, по сухому лицу пробегали красные пятна.
Куда вечерами идти греться, как не в кабак? Забывались там горечи и хворости, и вроде бы жизнь становилась поприглядней. Сирин срубил тот кабак недалеко от деревянной церквушки, рядышком с магазейнами хозяина.
— Входите, входите, землячки, — ласково говорил он, прижмуривая оплывшие глаза. — Все одно вам меня не миновать. Жалко, Еремки Демина нет, потолковать с ним ох как надо!
Над входом в кабак прибил он доску, на которой была намалевана соблазнительная девка, вылезающая из пивной пены. Моисей вспомнил, как Васька в первый же день залепил ее снежками, усмехнулся и шагнул следом за Екимом в скрипливую дверь. В нос ударила спертая вонь, в туманном воздухе трудно было кого-либо различить. Моисей закашлялся, с заиндевелой бороды потекли за ворот струйки.
Васька спаивал косоротого мужичонку. Тот мотал головой, плакал, кругом хохотали. Васька орал, обнимал мужичонку за плечи:
— Пей, божья душа, жизнь малиной будет!
Еким протянул Моисею глиняную кружку. Тяжело ступая, подошел Кондратий, кустистые брови его наползли на глаза, дремучая борода сбилась войлоком.
— Вот и доехали, — медным голосом сказал он.
— Пошто не пьян? — подивился Еким.
— Душа не принимает… А в казарме морок.
Все медленно плыло перед глазами Моисея. В груди вроде бы и полегчало, ногам было тепло, будто бабка Косыха поставила к ним горячие припарки.
— Эва, на Данилу глядите, — прогудел Кондратий.
Моисей, придерживаясь рукою за длинный стол, направился в дальний угол, куда указывал медвежатник. Данила сидел, уронив голову на край стола, не шевелился. Рудознатец осторожно тронул его за плечо. У Данилы были огромные пустые глаза.
— И хорошо, что ты не взял ее, — сказал Моисей.
Данила отвернулся. Неверным сиповатым голосом Моисей начал песню, что когда-то по дороге певал Данила.
— Не то, не то! — оживился Данила, привстал и вдруг бросил вверх столь сильный дрожащий звук, что кабак сразу притих, будто ледяной ручей окатил гульливых людей. До Моисея смутно доходили слова песни, но опять то же чувство, испытанное им некогда в лесу, заполнило душу. Он сорвался с места и, сразу протрезвев, побежал к двери. Громкий крик Васьки остановил его. Рыжий великан рвал на груди рубаху, размахивал кулаком.
— Хва-атит!.. Душу вынул… Играй! — приказал он лядащему мужичку, прикорнувшему на лавке. Тот сонно моргал мелкими глазами, натягивая шапку. Васька приподнял его за плечи, усадил:
— Сполняй!
Мужичок бережно вывернул из тряпиц балалайку, потрогал заскорузлым большим пальцем струны и, крякнув, болтанул пятерней. Балалайка весело отозвалась, откликнулась всеми ладами, протенькала каждым отдельно. Козлиная бородка мужичка затряслась, запрыгала на впалой груди.
— И-и-и-эх! — выдохнул Васька, крылато разбросил руки и пошел, пошел на взлет, выкидывая ногами замысловатые коленца. Вспыхнула огненная голова, вылетел из-под рубахи крестик, сорвался со шнурка. Сирин поймал его на лету, сунул за прилавок.
Эх, т, баушка моя,
Д, баушка родимая,
Да пошто ж да ты меня
Д, в огороде видела!
— выговаривал Васька. Голова спящего косоротого мужичонки, голая на макушке, подпрыгивала, ударялась о стол. С лавок срывались люди, махали руками, шапками, ендовами, выкрикивали ругательства, орали, будто на всех разом напал рой слепней. Сирин подергивал плечами, подливал да подливал хмельного.
— …Ласковой она была, доброй, — сквозь гвалт доносились до Моисея слова Данилы. — Соловушкой звала…
Как у нашей у Ненилы
Утонули две кобылы…
— …По рукам ударили. А как узнали, что меня в завод гонят, будто отрезали. Мол, с каторжным не породнимся…
Ох, цё по-цё,
Сел цёрт на плецё…
— …Прибежала ко мне Тася, лица на ней нет. Забудешь меня, говорит. А я к тебе все равно вырвусь! Когда в дороге с вами повстречался, все не верил, что вправду случилось…
— Ты пошто мою бабу лапал? — спросил вдруг рябой мужик и ударил Ваську ладонью по лицу. От неожиданности тот пошатнулся. Ловко увернувшись от нового удара, схватил лавку. Кто-то кинулся их разнимать. Завязалась драка. Кто кого молотил — трудно было разобрать. Мужичонка ползал под ногами, собирал осколки балалайки. Трезвый и спокойный Кондратий тяжелыми кулаками прокладывал дорогу Даниле и Моисею. Еким тащил под мышки косоротого, но в безжизненное тело вцепилось сразу несколько рук и пришлось его оставить. Выбив из чьих-то лап березовое полено, Васька выскочил за товарищами.
Высоко-высоко пьяненько помигивали звезды. На студеном воздухе дышалось легко, хмель улетучивался. Звонко скрипел под лаптями и пимами сухой снег. Васька оборачивался, грозил кулаком.
— Больше туда ни ногой, — сказал Моисей. — И вот что, други. — Он остановился, содрал с бороды сосульки. — Давайте уговоримся. Если кто из нашей артели будет куролесить, все вместе станем учить. Пусть пеняет на себя.