До слуха донеслись причитания. Он ускорил шаги, открыл дверь в казарму. На узкой скамейке лежала Глаша, в ее руках, скрещенных на груди, потрескивала тоненькая свечечка, бросая отсветы на прислоненную к пальцам иконку, на лбу белела бумажная лента — венчик с изображением спаса, богоматери и Иоанна-богослова. Бабка Косыха, обняв деминеких ребятишек, вглядывалась в освещенный подбородок упокойницы, трясла головою. Громко причитали набившиеся в казарму старухи. Одна стояла в изголовье, гнусаво выговаривала псалмы.
— Отмучилась.
— Царствие ей небесное.
— Раньше сроку… Не разродилась.
— Сиротки-то куда?
— Христа ради пойдут.
Люди шептались, а Моисею казалось, что это шуршат мертвенные осенние листья, сбитые дождем. Скудный попик отец Петр, помахивая напрестольным крестом, тоже шелестел что-то унылое и скорбное. За дверьми, заглушая это шелестение, звонко ударял топор: мужики сбивали из мерзлого дерева гроб.
Марья подвела к Моисею Васятку. Мальчишка стал поправляться и теперь весело смотрел из-под мамкиного платка на старуху, читающую по покойнице. Бескровные губы старухи приподымались, обнажая темные десны.
— Косыха обещалась растить деминских ребят, — сказала Марья. — Всем миром их выкормим…
И Глашу похоронили. На кладбище было уже много крестов, верхушки их уныло торчали из сугробов, сиротливо тянулись к низкому белесому небу.
1
Сперва в землю вбивали треугольником три осиновых кола, вокруг правильными рядами укладывали поленья, сначала бок о бок, потом вверх, сводя на конус. Посередке, между кольев, оставляли ход для дыму, на дрова кидали угольную мелочь, закладывали их землею, дерном. Получалась куча, вроде муравьиной. Дрова осторожненько поджигали, но без доступа воздуха они не вспыхивали, а только тлели, обугливаясь. Выкипала из них древесная кровь, с шипом уходил газ. Тут держи глаз востро: чуть проклюнется сбоку отдушинка, пролезет в нее змеинка воздуха, и собирай обгорелые головешки, а сам готовься на правеж. Но гляди: из макушки закурился дым. Созрел уголь. Теперь закрой кучу, чтоб задохнулось тление, пускай поостынет.
На первый взгляд наука проста, но Еремка никак не мог постигнуть ее хитростей. Однажды он сжег дотла целого «кабана» и был нещадно бит плетью.
— Еще помянете меня, — пригрозил он приказчику. — Вместе с вашим персюком уголь зубами из кучи вытаскивать будете!
Еремку снова повалили на обледенелую колоду.
Федор и Тихон перетащили его в нору-землянку, где жили с лета, оттерли снегом.
— Сбегу, — скрипел зубами Еремка. — Повидаю Глашу да ребятенышей и сбегу.
Черный от копоти, исхудалый Тихон уговаривал:
— Ну, сбежишь ты… И сам в тайге сгинешь, и нас ни за что запорют. И детишки-то твои как? Не надо этого, Еремка, не надо!
Но в метельную ночь, нацепив припрятанные в тайнике лыжи, Еремка ушел в лес.
Новых куч не зажигали, старые были погребены под снегами. Углежоги отсиживались в своих норах, время от времени разгребая проход, чтобы не задохнуться.
— Сгинет ведь Еремка-то, — крестился Тихон. — И за какие грехи этакая напасть… Эх, денег бы сейчас. Откупились бы мы от этого адова места, хозяйство б завели, добро бы копить стали.
— Добро, — сквозь зубы сказал Федор. — Кому оно нужно? — Он отрезал пояс, вспорол подкладку. Посверкивая при свете лучинки, посыпались рублевики с улыбающейся Екатериной. — На, бери добро!
Глаза у Федора стали жуткими, черная с проседью борода растрепалась.
Тихон в испуге отпрянул:
— Убивец ты!
— Нет, я покойник и утопленник.
— Врешь. Свят-свят-свят.
— Убил меня Лазарев и утопил на дне Финского залива.
Федор ощерил белые зубы, тихонько захохотал. Тихон попятился к выходу.
— Да ты не бойся, парень, — дернул его за полу Федор. — Выдумал я. Клад в лесу нашел. А говорят, кто найдет клад и не поделит его с добрым человеком, тому деньги не пойдут впрок.
Тихон пододвинулся поближе:
— Я и есть добрый человек.
— Знаю. Считай.
— А они… не в крови?
— Всякая деньга кровью напитана. Считай.
Дрожащими пальцами Тихон отсчитывал серебряные кружочки. Федор сгреб их обратно, засмеялся:
— Рано ты стал о добре помышлять. И откуда у тебя жадность такая?
— Отец всю жизнь копил.
— По тебе не видно.
— Да не вышло у него, — развел руками Тихон. — Мне завещал: «Будешь ходить, Тиша, в шелках да в бархате, ежли волю мою сполнишь, деньги паче жены возлюбишь».
— В железа нас ковать станешь, — кивнул Федор.
— Господь с тобой, да как же я против своих!?
— Пойдешь.
Тихон забеспокоился. Этот черномазый черт разбередил его душу, а потом чуть ли не в предательстве обвинил. Нет, никогда не будут руки Тихона запятнаны кровью, никогда не преступит он заповедей матери, обучившей его святым молитвам. А богатство, а волю заработает он вот этими руками да плечами. Незлобиво поклонившись Федору, Тихон ушел в соседнюю землянку, куда накануне переселил его приказчик.
Под утро вернулся из Кизела Еремка. Он вполз в землянку, сел на хвою, что заменяла углежогам и лавку и постель, тяжело дыша, швырнул шапку в угол.
— А что дальше? — спокойно спросил Федор.
— Кончится пурга — уйду.
— Куда?
— Царь Петр Третий опять скликает народ. Екатерина-немка распустила слух, что-де его снова сказнили. А верные люди говорят — для острастки и от бессилья выдумала.
— Погоди, Еремка. — Федор приоткрыл жердевую дверь, обтянутую рогожкою, прислушался. Все так же бесновалась метель, выла, распевала нечистыми голосами. Лучина в землянке догорала, в светце остался только красненький уголек.
— Слушай, — сказал в темноту Федор. — Тринадцать лет, днем и ночью, вижу я, как держу за волосы Назарьянца, как ходит по его горлу кадык. Вижу!..
Зашуршала хвоя, Еремка приподнялся на локте.
— Ты бунтуешь против власти, — продолжал Федор, — а у меня одно в жизни — расплатиться с Лазаревым и отнять у него алмаз.
— Какой алмаз?
Федор нащупал в темноте плечо Еремки, придвинулся к нему.
— Я не Федор и не Лозовой. Я не знаю — кто я. Я не знаю, под какой звездой родился, на каком языке говорила моя мать. В детстве я служил у Назарьянца, который штурмовал с Надир-шахом Дели и вырвал глаз у индусской богини. Когда убили Надир-шаха, Назарьянцы-Лазаревы бежали в Армению, в свою родовую Старую Джульфу на Араксе. Владычество персов в Армении кончалось. Россия протянула к ней свою мощную длань. Мои хозяева стали армянами Лазаревыми, открыли торговлю, которой так покровительствовал царь Петр Великий. Много темных дел на совести купцов…
Федор замолчал, будто что-то припоминая.
— Крещеный? — спросил Еремка.
— Они и меня окрестили… Однажды они сняли с меня крест, снабдили деньгами и тайно отправили в Индию — разыскивать алмаз Дерианур. Много темных дел и на моей совести… И за это я тоже отмщу…
— Где это такая Индия?
— Это великая и чудная земля. Многими морями надо плыть к ее берегам… Я прошел через ее убийственные джунгли, пересек пустыню Тар, видел вершину великой Конченджанги. Я видел посевы риса, пшеницы, проса, кукурузы. Я видел шелестящие на ветру заросли сахарного тростника, цветущие плантации чая и белоснежные ковры хлопчатника. Бедный трудолюбивый народ… Маленькие общинки… Половина урожая англичанам… Я видел долину при Плесси, где английский генерал Роберт Клайв со своими сипаями разбил семидесятитысячную армию властителя Бенгала, сторонника французов. Бедные индусы. Они убивали друг друга, чтобы отдать свою кровь льву…
— И нехристям несладко, — вздохнул Еремка. — А Гиль-то у нас ведь тоже англичанин. Небось, об этом же помышляет…
— Я полюбил индусов, — продолжал, будто не расслышав, Федор, — но я украл их оскверненную святыню. Я выполнил волю хозяина, и он мне за это заплатил. Теперь настала пора отдавать долги.
Я стал русским казаком. Тринадцать лет бродил я по Руси, ждал встречи с Лазаревым. В Петербурге я не смог проникнуть к нему: слуги знали меня в лицо… И вот я здесь, в его владениях. Не знаю как, но мы встретимся. Я верну Дерианур индусам. Это благородный и благодарный народ. И они меня вознаградят свыше всякой цены алмаза, потому что ни в какой иной земле так не ценят святыни.
— Темный ты человек, безродный, — сказал Еремка.
— Родина там, где хорошо…
— Не греши.
— Мне нужен помощник. Пойдем со мной.
— Нет, брат, я тебе не попутчик.
— Пожалуй, ты прав, — после раздумья согласился Федор. — У нас дороги разные. Вам, работным людям, терять нечего: либо гроб, либо топор в руки — троны рубить…
Он достал огниво, высек искру, раздул трут и запалил новую лучинку. Лицо его было строгим и печальным, на обнаженной груди виднелся аббас — восковой шарик от церковной свечи, который носят в знак обета.