— Добрый, знать, ловец. А и силушкой, видать, наградил тебя бог не малой?
Давыдка плечом повел, застенчиво улыбнулся. Силушка была — спроси любого парня в Заборье: когда, случалось, выходили на кушачки, не встречалось ему равного; вот разве только кузнецов сын — тот брасывал его на лопатки…
Вызвал князь со двора любимца своего Прова.
— Вот, Пров, гляди — ежели одолеет тебя холоп, быть ему моим дружинником.
Неторопко отпоясал Пров меч, сбросил с себя суконную ферязь. Был он хоть и не велик ростом, а ловок, — долго дразнил Давыдку, не давая тому взять себя за кушачок. Так и ходили они по кругу, как два задиристых петуха. За воротами, вдоль тына, толпились княжеские слуги и Давыдкины земляки. Княжеские подбадривали Прова, деревенские — Давыдку. Спорили промеж собой:
— Наш посильнее будет.
— Нет, наш.
— А вот поглядим.
— А вот и поглядим.
Князю весело стало — любил он на пиру позабавить себя борцами или скоморохами. Разного потешного люда много держал при дворе своем в Боголюбове. Да и в дружину набирал все людей сильных да веселых. Знал про то и Давыдка. Вот отчего и заходилось у него сердце, едва только услышал, про что говорит князь. «А ведь и вправду возьмет в дружинники!» — подумалось ему.
Но Пров слыл испытанным борцом, и справиться с ним было не просто. Однако на третьем заходе он оплошал — схватил его Давыдка за кушачок, поднял в воздух, перекинул через себя. А как упал Пров на траву подле княжеского стола, ахнула прильнувшая к плетню Любаша: не видать ей больше ясного солнышка, желанного своего…
Так и случилось. Ушел Давыдка с князем в Боголюбово и лишь изредка доносила молва разные разности о его сладком житье. Порою на быль они походили, порою — на сказку. Но ходил молодой дружинник при князе в большом почете. Полюбил его княжий милостник Пров, приласкал, приблизил к себе, а значит, и к князю! Куда уж было теперь до него Любаше! Но сердцу ретивому не прикажешь. Увидала коня его за околицей, побежала в загон, чтобы в щелку поглядеть — не увидит ли и Давыдку. Ночью спала плохо, молилась про себя:
— Господи, помоги мне, господи…
Шептала, вся в огне, прижимаясь грудью к шершавым бревнам ложницы. А утром, чуть свет, собрала бельишко и, нарочно замедляя шаг, прошла мимо Давыдкиной избы к реке. Надеялась: увидит — остановит, а он, вишь ты, с зарей еще ушел в луга. Догадалась бы — подстерегла у околицы.
Аленка — та знала о Любашиной тайне. Да как скажешь об этом братику? Человек он теперь важный, занятой. Во Владимире-то холеные боярышни подле него, сладкими пряниками кормленные. Поди, приглядел уж себе невесту, а нет — сам князь оженит.
— Дай-ка я помогу, — вызвалась Любаша постирать Давыдкино исподнее.
— Сама управлюсь, — смущенно отстранилась от нее Аленка. — Еще чего?!
— Давай, давай, — потянула у нее кадушку Любаша.
Соседки, стучавшие вальками на плоту, хихикая, поглядывали в их сторону. Завтра по всей деревне разнесут сорочьи байки. А Любаше все равно. Не боится она сплетен, за себя умеет постоять.
Белье под сильной ее рукой мягко чмокало и пенилось. Она откидывала спадающие на лоб волосы, не то морщилась, не то улыбалась. Аленка рядом полоскала Любашино белье, шлепала им по зеленоватой воде.
— Не уставайте, бабоньки! — донесся с берега натужный, с хрипотцой, старческий голос.
Бабы распрямили одеревеневшие спины, с любопытством разглядывая тщедушную фигуру странника. В сухонькой, как березовый сучок, руке его захватанная до блеска коричневая шелепуга, поверх кафтана из полосатой востолы — сумка рядная, лапти густо припорошены дорожной пылью.
— Далеко ли путь держишь, дедушка? — приветливо спросила Любаша.
— Ходил поклониться богородице, — собирая маленькое личико в морщинки, прошепелявил старичок. — Да супостаты разграбили святыню. В Рязань, слышь-ко, свезли икону-то, ко князю Глебу.
— Что так?
— Иду я из города, — не слыша ее, продолжал калика; перехватив шелепугу двумя руками, сел на склон бережка. — Иду я из города, а позади-то топ… Оглянулся — ба-атюшки! — кони резвые, бояр видимо-невидимо, сокольничьи да выжлятники. Шмыгнул я в кусты да лесочком, лесочком… Опас ноне большой: не доглядишь чего — тебя и в поруб. Княжеский суд короток.
Холодок пробежал у Аленки по спине.
— Не ропоти, божья коровка, — оборвала странника Любаша. — Аль соврал кто?
— Вот те крест, сам видал. Сюда скачут, — сказал богомолец. Бороденка торчала у него выхлестанным веником, острые, как хорьки, глазки вожделенно ощупывали столпившихся на помосте заголенных баб. — Берегитесь их, милые. Ярополк, сказывают, ох как до вашей сестры охоч!
Аленка заторопилась, выхватила у Любаши из рук белье, побросала в кадушку.
— Князя испугалась? — смешливо прищурилась Любаша. — Все врет странничек, зазря пужает…
— Дело есть, — побелевшими губами прошелестела Аленка и побежала по осклизлому берегу наверх, к Заборью.
— Ох, мамонька, беда-то какая, — кинулась она с порога к матери. — Вдогад мне, князья в деревню норовят. Странник сказывал — скачут сюда.
Мать подалась навстречу Аленке; на поблекшем лице ее играл нездоровый румянец.
— Как бы с Давыдкой чего не случилось, — проговорила она, опускаясь на скамью. Но тут же вскочила, мелкими шажками засеменила по избе, слепо тыкаясь то в один, то в другой угол. Остановилась перед лампадой, бухнулась на колени.
Аленка с отчаянием глянула на нее, выхватила из горшка две черные репы, отломила от лежащей на столе горячей ковриги кусок хлеба, запихнула все в рядно, сунула в буравок и выскочила из избы. Сразу же за избой она свернула на зады, легко перелезла через изгородь, быстро побежала к синеющему неровной грядой лесу.
Близко за деревней начинался болотняк — сухостой да вадеги. Но Аленка хорошо знала места и потому шла уверенно, легко перепрыгивая с коряги на корягу. Высокие мокрые кочки, будто торчащие из зацветшей воды нестриженые волосатые головы, податливо сминались под ее ногами, проваливались в трясину и снова всплывали позади Аленки, отекая черной слизью.
У Бездонного озера в осиннике было особенно темно и страшно. Аленка едва продралась через колючий бурелом, цеплявшийся за ее сарафан ломкими скрюченными пальцами. Сухие ветки трещали и осыпались в мутную воду. Аленка вздрагивала и останавливалась, поводя вокруг себя испуганными глазами. Солнце хоть и высоко, а в лесу все равно было страшно. От нагретого болота тонкими волокнами подымался пар, вытягивался вдоль искореженных стволов длинными, в саван запеленутыми фигурами. Белые тени нависали над Аленкой, кланялись безрукими телами, покачивали большими головами на тоненьких прозрачных шейках.
Аленка остановилась, чтобы перевести дух, а назад уж не поглядела; назад взглянуть было жутко — там, за плотной травой, и булькало, и вздыхало что-то огромное, лохматое, живое…
Не забредет княжеская охота в этакое нечистое логово, да и мужики побаивались сюда заходить; оно и ни к чему — ни птицы, ни зверя не водилось в окрестностях Бездонного.
— Ой! — вскрикнула Аленка, едва не попав поскользнувшейся ногой в зазывно распахнутую вадегу. Из болотного окна смотрели на нее два желтых глаза. Потемнело у Аленки в голове, подогнулись коленки. Но уж перемахнула она на соседнюю хлипкую кочку, а когда стрельнула взглядом по болоту, поняла, что и не глаза это, а солнце, пробившееся через туман, отразилось светлыми плошками в двух расплывшихся вокруг кочки глубоких окнах.
Скоро зыбун кончился, кочки тоже присели, стали ниже, а потом и совсем исчезли. Кой-где светло завиднелись березки. Аленка услышала шум ручья, остановилась и увидела сквозь заросли черной смородины горбатый шалаш. Сухие дрова потрескивали под навешенным над костром закопченным котелком.
— Никитка, — тихо позвала Аленка.
Из темного нутра шалаша высунулась взлохмаченная голова.
Вслед за головой показалось тело, укутанное полукафтаньем, а потом и ноги в стареньких, сильно поношенных ступнях. Человек поднял голову, и из-под всклокоченных русых волос глянули добрые темные, совсем еще молодые глаза. У парня было бледное, осунувшееся лицо, редкая бородка. За расстегнутым воротом рубахи нежно белела тонкая, почти девичья шея.
Аленка подалась вперед, ткнулась лбом в грубое рядно, свисавшее с узких Никиткиных плеч. Щеки парня покрылись румянцем.
— Жив, жив, — быстро прошептала Аленка, поднимая к его лицу глаза, наполнившиеся слезами.
4
Родом Никитка был не из Заборья, а из Мурома. В Заборье привела его великая нужда.
Был Никитка простым смердом. Помыкали им и боярский огнищанин, и боярский тиун. Тяжело жилось ему в Муроме, хоть и слыл он отменным мастером и с детства еще родителем своим Кирей посвящен был в хитрое плотницкое ремесло. Пойди-ка поброди по деревням да по боярским усадьбам — везде следы ловкого не то дедовского, не то отцовского, не то его, Никиткиного, топора. Научился Никитка тонко работать по дереву, чудо-зверями да жар-птицами расписывать терема. Наличники и причелины кружевами выходили из-под его резца. Так вырядит, бывало, простую избу, что ровно и не из дерева она, а из тонкой серебряной скани. Крылечко с витыми колонками — Никиткино, ставни в ягодках, в рябинках и смородиновом листе — Никиткины, боевой петух на коньке — Никиткин. И не работал он вроде, а колдовал — часы не считал, за мздой не тянулся: трудился и на бояр, и на простых мужиков, ходил по деревням с топором за кушачком — где остановится, там ему и очаг. Накормят его, приласкают — спасибо. Утром встанет, выпьет квасу — и снова в путь.