Тимофей? Корсаков застучался уже. Кто там тебя звал-то?
— Ты вот что, Тимофей! Еще спроси, а как…
Старковский принял поданную стопку, махнул ее без закуски, замахал перед открытым ртом ладонью, отгоняя сивуший дух, зачерпнул щепотью жменю квашеной капусты, прожевал, и только потом заговорил:
— Погодите, господа! Тут сам Пазульский гонца прислал, его запрос исполнить требывается…
Чиновники на минуту примолкли, поразинули было рты, но быстро опомнились и снова столпились вокруг телеграфиста, засыпали его новыми вопросами:
— Надо же — сам патриарх! Не врешь, брат?
— Надо же — Пазульский! А чего ему-то надобно?
— Сей минут, господа! Сейчас все расскажу, — Старковский склонился над аппаратом, отбивая в Корсаковский пост внеочередную депешу. — С Пазульским, с этим живорезом, шутки плохи, сами знаете! Очень он интересуется одним человечком из нового сплава, с «Нижнего Новгорода». Барином каким-то — есть ли он на пароходе…
— И кто ж таков Барин этот?
— Висельник, поди, какой-то? Судя по кличке — из благородных, должно…
— Сам ничего не знаю, господа! Бог даст — скоро узнаем, ежели мой корсаковский коллега справочки наведет. Ясно одно, господа: Пазульский просто так интересоваться кем попадя не станет.
— А откуда он про Барина этого прознал? Пароход-то в Косаковском еще! Дела-а…
— Сей вопрос не ко мне, господа! Одно скажу — в кандальной тюрьме, в нумере Пазульского, самые отпетые сидят, сами знаете. Вот у Акима Иваныча спросите, он у нас старший надзиратель. Аким Иваныч, вот как на духу: говорил мне, что без дозволения Пазульского в камеру к нему сам заходить опасаешься? Было дело? Верно?
— Верно, да не совсем, — несколько смутился старший надзиратель. — Не так немного, Тимофей: в саму кандальную заходить-то захожу, потому как — служба! А вот в «партамент» Пазульского, врать не буду, не ходок-с! Не велено-с. Не любит он этого-с… Самому чего надо — передаст. И мы туда не суемся просто так — потому как, честно признаюсь, жизнь дорога. Пазульскому мигнуть только — его прихвостни если не задавят, так зарежут, никакой караул не спасет. Да и чего я там забыл, у Пазульского? А про то, что живорезы наши все всегда знают — это точно! А вот откуда — шут его знает…
* * *
Знаменитого Пазульского, этого хилого и немощного уже в 90-е годы XIX века старика, действительно боялась вся каторга.
…Настоящих окон во всей Дуйской каторжной тюрьме для испытуемых было два — одно в казенном помещении, у входа, второе — в четверном номере, где доживал свой долгий век патриарх сахалинской каторги, Пазульский.
В трех больших камерах-номерах тюрьмы половицы при постройке бросили прямо на землю, и со временем тяжелые лиственничные плахи буквально вросли в нее и только угадывались под слоем жидкой вонючей грязи, хлюпавшей под ногами двух сотен тюремных обитателей. В своем нумере Пазульский велел сделать полы по-настоящему, на лагах. Он же распорядился и прорубить в стене настоящее окно, со стеклами и даже занавесками. Тюремная администрация ничего против сего самоуправства не имела: бежать Пазульскому было некуда, да уже и незачем. Да и захоти он покинуть острог — вряд ли кто осмелился бы встать на его пути.
В трех остальных номерах для света и вентиляции тюремные строители оставили в бревнах завершающего венца световые колодцы. Ни света, ни тепла сии колодцы не давали, ибо местные обитатели постоянно затыкали их тряпьем. Зимой для сохранения тепла, а в жаркую пору — для того, чтобы шум и крики арестантов лишний раз не привлекали внимания караульной команды и надзирателей со смотрителями. Вентиляция здесь и вовсе оставалась понятием чудным, незнакомым и, стало быть, совершенно ненужным.
Визит в тюрьму для испытуемых человека с воли не был для Сахалина чем-то необычным. Не чинилось препятствий для выхода из острога и самим арестантам, а дремавшие у ворот солдаты караульной команды лениво окликали лишь тех, у кого на ногах звякали кандалы. Да и кандальникам, впрочем, было достаточно столь же лениво соврать про распоряжение господина надзирателя, и караульный снова погружался в дрему.
Сутки напролет в тюрьме чадно коптили светильники, понаделанные из глиняных черепков и наполненные свиным жиром. Свечи, впрочем, тоже были в ходу, однако использовались только при большой карточной игре. Игра же обычная, «будничная» шла в трех номерах тюрьмы сутками напролет, и прерывалась на одних нарах лишь с тем, чтобы с новым азартом продолжиться на соседних.
Там, где игра затухала, обычно оставалась проигравшаяся до последней нитки жертва — нередко голышом, лишь прикрытая жалким тряпьем, плачущая. Вот и в тот день тихо подвывал на нарах вольный мужик, заглянувший накануне в тюрьму на карточный «огонек» ради «спытания своего фарту». Разумеется, «фарт» здешних «мастаков» оказался удачливее, и к утру поселенец остался не только без гроша, но и проиграл с себя все, включая видавшие виды обувку и картуз.
Держась за голову и подвывая, поселенец совершенно не замечал, что с верхних нар ему на голову сыплется подсолнечная шелуха — так лениво выражали ему свое «сочувствие» оставшиеся без развлечения зрители и свидетели только что закончившейся игры. Время от времени жертву однообразно окликали:
— Эй, дядя, как же ты без порток-то домой пойдешь?
Поселенец не отвечал, лишь вой его становился громче. Этот вой и привлек в нумер пожилого татарина-майданщика. Заглянув в дверной проем, майданщик прикрикнул:
— Чего воешь, сволош? Проиграл — и иди себе домой, к свой баба. Или Пазульского разбудить хочешь? Разбудишь — совсем по-другому выть станешь. Ступай вон, кому сказал?!
— Так ён же без порток, Бабай! — хохотнули с верхних нар. — Как ему по посту идтить-то?
— Мой какой дело? Его никто сюда не звал. Штаны, халат надо — пусть покупает.
— На что покупать-то? — всхлипнул мужик. — Обувку — и ту отобрали, даром что подметки совсем отвалились. Слышь, Бабай, я тебе курицу принесу, вот те крест! Соседу в ноги упаду, он зажиточный. А то украду где-нито. Ты ж меня знаешь, не сбегу никуда с Сахалина ентого. А, Бабай? А ты мне штаны какие-нибудь и рубашку, а?
— Много вас тут шастает, штанов на всех у меня нету, — покачал головой майданщик. — И тебя я знай. Штаны возьмешь — и тут же на кон поставишь. Не дам!
Майданщика окликнули из темноты коридора, и тот заспешил на зов: просыпался Пазульский.
Для жизни на покое Пазульский, как уже упоминалось, выбрал один из четырех нумеров каторжной тюрьмы, поселившись там с пятью самыми верными дружками и телохранителями. Остальные две с лишком сотни испытуемых без ропота разместились в трех оставшихся нумерах.
Камеру, по повелению Пазульского,