– Я думал, что ты сумасшедший, прости Господи. Но Мадонна в итоге спасла меня от моего собственного идиотизма. И Тессину тоже – ее надо было спасти от меня, того человека, каким я был, тебе не кажется? Это был розыгрыш, еще один розыгрыш. И я полностью заслужил все это.
– Влияние любви на гуморы и, следовательно, на мозг, в общем, разрушительно, – сказал Проктор. – Любви и горя. Я проводил собственные эксперименты. – Он поглядел на меня снизу вверх, но я не мог прочитать на его прочерченном струями дождя лице ничего, что могло бы дать понять, серьезен он или нет. – Но должен сказать честно, я нашел твою страсть… достойной восхищения. Хотя и боялся ее итога.
– Ты был прав, что боялся.
– Почему же – ты спасся.
– Мы оба спаслись, и Тессина, и я. За что я благодарю Святую Деву. Но, друг мой, я не понимаю, как вообще мог верить, что мир просто отдаст мне мою Тессину.
– Боюсь, я, скорее, надеялся, что твои мечты осуществятся, – сказал Проктор тихо, так тихо, что его голос почти утонул в перестуке подков и капель. – В своей жизни я обнаружил, что сумасшедшие часто, очень часто полны надежды. Отчаяние обычно все же настигает их, но надежды безумца могут сиять, как солнце.
Мы добрались до ворот. Перед нами дорога спускалась в мокрый, оловянно-серый ландшафт, через который башнеподобные слои тумана строем неслись к югу. С мучительным усилием я слез с лошади и обнял Проктора.
– Так, а сейчас я безумен, как думаешь? – спросил я его, радуясь, что дождь скрывает начавшие течь слезы.
– Если ты вышел за пределы надежды и отчаяния, тогда нет, ты не безумен.
– Отчаяния? Да, его нет. Но надежда… Бог заповедал нам надеяться, – сказал я, наполовину сам себе.
Проктор склонил голову, но я не мог понять, согласен он или нет.
– Мне будет не хватать нашей дружбы, – сообщил я ему. – А что касается Тессины и моей любви, то я вложу эту часть себя в руки Пресвятой Девы. Я вынесу их за пределы моего вмешательства. Я больше не буду чувствовать, не буду надеяться или страдать. Осторожность и безопасность лучше всего, Аполлонио.
– Тогда ты исцелился, мастер Нино. Увы, ты совершенно здоров. И да поможет тебе Бог.
37Был конец ноября, и погода испортилась. Туман и морось тянулись на лиги и лиги, и мой замечательный Неаполитанец устало тащился по грязи, часто поднимавшейся ему выше бабок. Вокруг расстилался пейзаж из синевато-пурпурных холмов и распаханных, полузатопленных полей. В тот первый день, как раз когда солнце садилось, я приехал в один городок. Я не помню названия – Торджано? Дерута? – но там имелся трактир, а мне нужно было поспать. Я даже не помышлял об ужине, но меня, слишком измотанного, чтобы протестовать, впихнули в маленький зал, где пахло дымом от зеленого дубового полена, тлеющего в камине. Я был единственным постояльцем. Хозяин извинился: у них не было ничего готового, кроме полбы и хорошей рыбы, которую его сын поймал в тот день в реке. Он приберегал ее на ужин себе, но… Я заказал рыбу.
Жена хозяина принесла мне горбушку доброго хлеба без соли, немного подсохшего и почти ошеломительно пресного – такой любят у нас во Флоренции. Еще была тарелка их собственных оливок, немного тушеной айвы. Подоспело блюдо: «Просто печеночная колбаса, – извиняясь, сказала женщина, – от нашей последней свиньи. Ваша еда вот-вот будет».
Колбаски – из них еще вытекали капли горячего жира – пахли соблазнительно. Я наколол одну, надкусил кончик. Я думал о Риме: чем я собираюсь зарабатывать, вернется ли уже кардинал Гонзага из Милана и возьмет ли меня обратно. Мне будет негде жить, хотя я надеялся, что Лето пустит меня к себе, пока я не найду работу. Но что, если работы для меня нет? Я могу закончить, как Проктор, бродя, словно грязная цапля, по Кампо Вакино и бормоча про Флоренцию.
Потом я заметил, что ем: это была свиная печень, порубленная с апельсиновой цедрой, изюмом, орешками пинии, черным перцем и сахаром. Ароматы и вкус были необыкновенные – именно так: за пределами обыкновенного. Свиная печень может обладать самым заурядным, самым унылым вкусом в мире, походящим на запах часто используемого нужника, а прожевать ее может быть труднее, чем дерюгу. Короче, печень свиньи может заключать в себе все то, что делает жизнь почти невыносимой: зловонную затхлость наших тел, когда они нездоровы, вкус всего того, что Господь в своей мудрости счел необходимым спрятать под нашей кожей. Однако хорошо приготовленная – и в этом, полагаю, тоже есть сходство с жизнью, – она пахнет как пуканье ангелов и уводит язык в путешествие по простыням любовников, по лесной подстилке, заросшей грибами, по полям с тучной почвой, когда на них падает роса… Эти колбаски делали все перечисленное и даже больше. Когда я любовно взялся за последнюю на тарелке, то понял, что не ощущал вкуса еды с момента отъезда из Беваньи, а не наслаждался пищей по-настоящему с той трапезы, которую мы с Проктором разделили в Массе.
Последнее ощущение на языке, которое я помнил, – кровь. Я выплюнул склизкую, тягучую субстанцию изо рта, когда открыл глаза и обнаружил, что жив и лежу на теле Марко. А те рулеты, которые я готовил для Тессины? Они могли быть хоть из воска, судя по тому, что я о них помнил. Единственное, что сохранила моя память, – как изменилось ее лицо, когда она макнула в рулет палец и облизнула его. Но этого, в общем-то, было достаточно. Это осталось со мной, в моих глазах и сердце. И простите меня Господь и Дева Мария, оно того стоило. В тот миг оба мы были живыми – живыми и чувствующими друг друга.
Тут хозяйка дома подошла с рыбой. Это была приличных размеров форель, выпотрошенная, просоленная, подержанная под гнетом, обсыпанная мукой и обжаренная. Потроха приготовили с уксусом и мятой, размяли и разложили на тарелке в качестве дополнения. Все это было восхитительно: просто и честно. Я съел все, и у меня не возникло ни единой мысли, как это может повлиять на мои гуморы. Я обсосал каждую косточку, смыл в желудок густым пряным красным вином – крестьянским вином – с холмов над городком. Я знал, что пробую на вкус само это место: рыбу из реки, которую пересек по дороге, свинью, рывшуюся в лесах, через которые я проезжал, оливки, растущие в нескольких шагах. Свинья шумно сопела под пиниями, чьи орешки украсили колбаски из нее. Я съел саму здешнюю землю. Сам городок навсегда останется в моей памяти безымянным, но даже сейчас я могу собрать его из вкусов, потому что не забыл ни единого. Трапеза из свиной печени и рыбы, поданная с извинениями.
После этого я всякий раз ел с полным вниманием, соотнося каждый ингредиент с местностью, через которую проезжал в тот день, задавая вопросы, приставая к скучающим или озадаченным поварам, выведывая у жен трактирщиков их секреты, которые передали им бабушки. Аполлонио был прав: я исцелился. Я снова научился чувствовать, но стал почти таким же, каким был ребенком: восхищенным и ошарашенным вкусами, их возможностями и опасностями.
В нескольких милях за Нарни, в Орте, дорога разветвляется: на запад, в Витербо; на юг, в Рим; и на север, в Орвието и дальше, в Тоскану. Как просто было бы повернуть Неаполитанца направо и пуститься домой. Дорога разворачивалась в моем воображении, словно только что нарисованная карта, но выполненная картографом-фантазером: с великанами, караулящими по обеим сторонам пути. Нет, не с великанами – с одной-единственной фигурой, огромной и неумолимой. Великая богиня Фортуна, одной ногой на горе Амиата, другой – на холме Монтепульчано. Мне нельзя больше ехать этим путем, никогда.
Так что я нырнул в мрачную, гнетущую пустыню Римской кампаньи. Здесь нет ничего, кроме понурого скота и груд камней, что почти тонут в фиговых зарослях и лишь обозначают места, где когда-то стояли здания. Все птицы, похоже, улетели прочь. Крестьяне, которые встречались на дороге, даже не поднимали головы, чтобы взглянуть на меня. В один из таких дней, когда ветер задул с северо-востока, с вершины горы Терминилло, уже белой от снега, я добрался до полосы облетевших ив и тополей, обрамляющих Тибр. А за древним мостом виднелись стены Рима, иззубренные и черные, будто сломанная челюсть черепа, брошенного в неровной долине.
Четвертый поворот колеса Фортуны:
«Regnavi» – «Я царствовал»
38Рим, декабрь 1476 года
Когда я вернулся из Ассизи, все еще терзаемый болью, без гроша в кармане и без работы, то первым делом продал своего прекрасного неаполитанского мерина. Я поехал от Порта дель Пополо прямиком к лошаднику, у которого его купил. Конечно, я потерял сколько-то денег, но, когда барыга начал заявлять, что это я должен заплатить ему, чтобы сбыть бедную скотину, я вдруг превратился в римлянина, положил руку на меч, а языку дал полную волю. Потом, с уютным мешочком серебра, болтающимся у бедра, я отправился во дворец Сан-Лоренцо ин Дамасо, чтобы попроситься на прежнее место. Но дошел только до задней двери и вдруг заколебался. Хочу ли я снова стать кардинальским диететиком? Не хочу. Ни один атом моего существа не желал этой должности. Так что, пока никто из слуг кардинала меня не заметил, я развернулся, дохромал до своего банка, извлек сбережения, забрал невеликие пожитки у святых братьев и заплатил мальчишке, чтобы тот донес их до постоялого двора средней руки позади Санта-Мария Сопра Минерва.