Раздражение княгини росло день ото дня. Когда она еще была в Киеве, когда прискакал от Святослава гонец с дурной вестью, первое, что ей пришло на ум, это немедля снаряжать возок. Она подумала не о муже, не о том, что случилось на Влене, а о Кочкаре, от которого не было известий, хотя гонцов отправлял и он и, как доныне всегда бывало, слал с князевым письмом и свою весточку. «Уж не случилось ли с ним чего? — подумала она.— Уж не настигла ли шальная стрела? А может, Святослав осерчал на своего любимца?»
Васильковна капризничала, ругала девок и гоняла их по терему, а потом вдруг замолкала, сидя на широкой, застланной пушистым ковром лавке, подолгу смотрела перед собой невидящим отрешенным взглядом. Первая тревога отходила, и сквозь обиду и страх пробивалось главное: дело, задуманное и ею, и Кочкарем, и Святославом, рухнуло — не здесь, в Киеве, а далеко отсюда, на не известной никому болотистой речушке, о которой раньше и слыхом-то никто не слыхивал, а нынче будет она у всех на устах, потому что подымут голову и Давыд и Рюрик Ростиславичи, и другие князья — потянутся к брошенной Святославом добыче.
Теперь Святославу Киева не удержать, а вернуть его будет еще труднее. Чего там гадать — послушай, о чем болтают на улицах встревоженные мужики. Бояре и те разинули рты, да только не знают еще, за какого князя молиться. Никто не встанет на городские валы, любого примут хлебом-солью. У всех еще на памяти великий пожар и разорение, учиненные Киеву Андреем Боголюбским.
Стыдно вспомнить Васильковне, как покидала она Гору, как выезжала тайком за ворота по перекинутому через наполненный водою ров мосту, как заглядывал под полсть щуплый воротник и нагло улыбался, дыша в лицо княгине густым перегаром медовухи.
Пили бояре, пила дружина, пили мужики. Во хмелю топили тревогу. Иные молились, иные злорадствовали. Ждали перемен. Святославу не верили, поглядывали на Белгород, где сидел Давыд. Вспоминали, казалось, забытое — коварство старого князя.
— Гони! Гони! — испуганно кричала Васильковна вознице, высовывая голову из возка.
В предутреннем сумраке чудились зловещие тени, перед глазами стояло наглое лицо хмельного воротника. Панка, сидя рядом с княгиней, жалась в угол возка, крестила лоб частыми взмахами руки, шептала побелевшими от страха губами молитвы. Сроду не видывала она такой свою величавую и всегда спокойную княгиню. Оборачиваясь к утопающей в тумане Горе, Васильковна грозила ей кулаком — ужо погоди, ужо вернусь, расшевелю осиное гнездо.
Никому не было веры. Даже посланцу Святослава, его меченоше Несмеяну. На что уж постельничий Онофрий преданный был человек, но и он отказался сопровождать ее в Новгород — прикинулся больным. А накануне бражничал с боярином Куличкой. Сказывают, пил да князя своего поругивал — скуп-де был Святослав, не ценил праведных людишек, все золотишко под себя загребал, а нынче — где его куча?
«Ишь ты, пузатый боров,— злорадствовала Васильковна.— Давыд ли Рюрик тебя наградит...» В воображении рисовала картины мести, представляла себе, как вновь въезжает в Гору, как низко кланяются ей бояре, прячут блудливые глаза. И колокола. Звенят малиново колокола. И рядом с князем — Кочкарь, смелый, гордый, прямой.
А пока возок нес ее в безвестность — по берегу Днепра, к Почайне, где уже надувались ветром паруса лодии, посланной Святославом.
Накренившись, возок остановился разом, поднял клубы желтой пыли, застонал, заскрипел. Васильковна вышла, осторожно ступая обутыми в красные сапожки ногами по хрустящему песку, поднялась на палубу. Мужики, ругаясь, хлестали упершихся лошадей — возок тоже подымали на лодию: на волоке княгиня пересядет в него снова.
В лодейной избе было тепло и безветрено. На полу — ковры, бревна натерты воском, в углу под образами теплятся лампады. Почувствовав усталость, княгиня опустилась на лавку, безвольно сложила на коленях руки — ладонями вверх,— сухие, длинные руки стареющей женщины, с коричневыми пятнами на распухших пальцах. Села и замерла — теперь ей ни о чем не хотелось думать.
Лодия покачивалась, за досками слышалось, как хлюпает, ударяясь в борта, упругая днепровская волна да хлопают над головой еще не наполненные ветром паруса.
Тут дверь отворилась, блеснул кусок голубого неба, но его заслонило широкое плечо, в развороте которого она уловила что-то очень знакомое, и сердце ее отчаянно заколотилось.
— День добрый, княгиня,— сказал приглушенный волнением голос Кочкаря, и она рванулась с лавки и замерла, трепеща, на его груди.
Обнимая руками ее рыхлое тело, прижимаясь щекой к ее мягкой, дряблой щеке, Кочкарь видел сединки, пробившиеся в ее русых волосах; красную мочку уха, оттянутую золотой подвеской, и с ослепительной яркостью вспоминал другую встречу и другую женщину, голова которой еще недавно покоилась на его руке.
Ему казалось тогда, что он не сможет перенести этой встречи. И поручение князя принял без особой радости. Ночь накануне отъезда в Киев он провел у боярышни Мирославы, доверчивой и хрупкой, как весенний стебелек, ласкал ее вспотевшее от волнения тело, впивался губами в ее жаркие губы и не думал о Васильковне. Но мысли о ней вернулись к нему с первым рассветным лучом, прощаясь с Мирославой, он был сух и неулыбчив, и боярышня заметила это, хоть и не сказала ему ни слова — он все прочел по ее широко раскрытым, испуганным глазам.
Потом был путь — опасный и бесконечно длинный — и встреча, которой он не хотел и к которой стремился. Он боялся выдать себя взглядом, боялся задолго приготовленных слов, но сейчас с удивлением почувствовал, как теплая волна перехлестывает ему горло, так, что трудно становится дышать. И дряблое тело княгини волновало его, и оттянутое подвеской красное ухо поднимало в нем сладкую и щемящую нежность.
Они плыли по Днепру и ехали в возке, и за все это время Кочкарь ни разу не вспомнил о Мирославе. Он скакал на коне впереди обоза, и ему хотелось выглядеть молодым и сильным, чтобы понравиться княгине, словно молодость и вправду вернулась к нему. Васильковна улыбалась, встречаясь с ним взглядом.
Отчего бы это? Не оттого ли, что все начиналось сызнова, и они опять, как и много лет назад, чувствовали себя союзниками?.. Все было потеряно, и все было впереди. Пусть радуется Давыд, пусть торжествует Рюрик в Белгороде — они не дадут Святославу передышки.
Мчались кони сквозь лесную хмарь и дождливую непогодь. Возницы задыхались от встречного ветра. А ночью, выгнав Панку, Кочкарь, как и в молодости; стискивал податливую счастливую Васильковну в своих крепких объятиях...
Умытый дождем прозрачный рассвет растекался над Волховом. Призывно кричали петухи.
Обмякшая княгиня сидела у окна, вслушивалась в звуки просыпающегося города. В теле ее еще стояла истома, но мысли обретали пронзительную ясность.
С кухни доносился перестук ножей, в переходах послышались шаги, осторожный шепот. Все было как в Киеве. Привычно и просто.
И здесь, в Новгороде, Васильковна сразу почувствовала себя хозяйкой.
2
Святослав сидел на стольце, полуприкрыв глаза. Владимир, переминаясь с ноги на ногу, смущенно стоял рядом.
Вошла Васильковна, вопросительно посмотрела на мужа. Святослав кивнул. Княгиня распахнула дверь, что-то крикнула в полумрак, и тотчас же на пороге появилась Пребрана.
Она была в длинном, расшитом серебряными нитями белом сарафане, руки опущены, на щеках румянец. Глаза лихорадочно блестели, округлая грудь под сарафаном вздымалась от волнения.
Владимир по-петушиному вытянул шею, сглотнул застрявший в горле комок.
Васильковна отступила к стене, села на лавку. Пребрана повела глазами в ее сторону, но продолжала стоять.
Святослав засопел, пристально разглядывая бьющуюся в оконное стекло муху, тихо сказал:
— Невесела ты что-то сегодня, княгинюшка?
Владимир вздохнул, Пребрана усмехнулась уголками губ:
— С чего бы веселиться мне, князь?