Но все-таки после ухода попа недавняя уверенность в том, что все обойдется, как-то поколебалась. Мысль о смерти стала убедительнее, ближе.
Он в волнении заходил по комнате, не замечая того, что с каждым поворотом ускоряет шаги и уже почти бегает из угла в угол.
Неужели он не увидит больше ни Софьи, ни милой тетушки Анны Евстафьевны, ни Андрюши, ни Фарварсона, никого? Не увидит Никольского, первого снега, золотой, колосящейся ржи, кудрявых апрельских березок, осенней паутинки, летающей в ясных просторах? Не увидит своих любимых книг?
Он перебирал в памяти самое дорогое.
Ужас охватил его. Возницын кинулся на тощий тюфяк и впился пальцами в сильно поредевшие и поседевшие волосы.
– Нет, это обман! Этого не будет! Завтра приведут, прочитают приговор, поставят в сруб, а потом прискачет кто-то с императрицыным указом… И все будет хорошо!
И Возницын ясно представил себе, как он выйдет из сруба, как поедет на ямских подводах куда-нибудь в далекую ссылку…
Мрачные мысли отступили прочь.
Но не надолго.
Так целую ночь в нем боролись надежда и отчаяние, тоска и радость.
Сна не было – уснуть не мог.
Под самое утро, когда приступ смертной тоски был наиболее сильным, он звал Софью, звал жизнь, молился и плакал втихомолку, уткнувшись головой в грязный тюфяк, чтоб не слышал часовой. И все-таки, измученный, усталый, уснул…
Он спал крепким, без сновидений, сном до того момента, как в комнату вошел капрал сенатской роты, чтобы вести его на казнь.
Возницын вскочил. Голова была совершенно ясна. Он бодро вышел из колодницкой и пошел, поддерживая своего слабевшего товарища.
Внешне Возницын казался спокойным, но внутри у него все ныло.
Сегодня он почему-то был вполне уверен в том, что императрица их помилует, что все это делается лишь для устрашения.
Он шел, с любопытством глядя по сторонам.
Прошли по мосту через Неву, прошли мимо Исаакия далматского. Вышли на Большую Перспективную.
Возницын не узнавал привычного Питербурха. Справа от Большой Перспективной дороги, где были дома, тянулись унылые следы пожарищ. На пепелищах кое-где торчали одни почерневшие трубы, уже заросшие бурьяном и крапивой, валялись обгорелые остатки бревен. Вдали, у Глухого протока чернели шалаши и землянки погорельцев – работного люда.
Он едва узнал то место, где когда-то были расположены Переведенские слободы, где стоял домик столяра Парфена.
Все сгорело.
Возницын и Борух шли, окруженные двенадцатью солдатами сенатской роты. Убогий поп в вырыжевших худых сапогах и куцом заплатанном подряснике шел впереди с крестом.
Встречные крестились, бабы останавливались, соболезнующе качая головой. Но это шествие никого особенно не удивляло и не занимало: казни были обычным делом, особенно после прошлогодних пожаров, когда не раз казнили поджигателей.
И лишь несколько мальчишек бежало сбоку за ними.
На углу Большой Перспективной и Новой Перспективной показался деревянный Гостиный двор. Капрал повернул на Новую Перспективную.
На полянке между Гостиным двором и Морским рынком стояла кучка народа и белелись два новеньких сруба, со всех сторон обложенных хворостом и прошлогодней, почерневшей соломой.
– Вот оно! – подумал Возницын, и холодок прошел по телу, застучали зубы, как-то подогнулись в коленях ноги.
Он внимательно разглядывал кучку людей, стоявших у срубов. Тут, видимо, были плотники, кончившие приготовления для казни, стояло два-три моряка, мужик, несколько баб.
Здесь же Возницын различил человека в коричневом кафтане и треуголке.
– Он! – с радостью подумал Возницын. – Пришел заранее, чтоб не опоздать! Он прочтет!
И тепло разлилось по всему телу.
Возницын с поднятой головой смело подошел к срубам.
Солдаты оцепили место казни, человек в треуголке развернул бумагу и стал читать знакомый Возницыну приговор.
У Боруха подкашивались ноги. Он шатался как пьяный.
А Возницын смотрел то на безоблачное, синее июльское небо («День будет жаркий», – подумал он), то на далекую рощицу, на лари морского рынка и на людей, жадно смотревших сквозь редкую цепочку солдат на преступников.
И тут-то он увидел гречанку Зою.
Она стояла в нескольких шагах от него и удивленно и оторопело глядела на него и на Боруха из-за солдатского плеча. Зоя, видимо, только что подошла – в руке у нее была корзинка – и еще не могла понять, в чем тут дело.
Чтение окончилось. Худой поп подошел с крестом. Возницын поцеловал крест и пошел к срубу. У самого сруба он оглянулся назад и болезненно улыбнулся Зое, кивнув головой. Она вскрикнула и, уронив корзинку, закрыла лицо руками.
Холодный пот выступил у Возницына.
– А что если не помилуют?
– Ну полезай, что ли! – подтолкнул его в плечо солдат.
Возницын оглянулся еще раз – он увидел сморщенное, плачущее лицо Зои, увидел, как двое солдат волокли в сруб безжизненно повисшее тело Боруха, и полез в сруб через узкое отверстие, прорезанное в стене.
Он обо что-то споткнулся, до крови оцарапал себе руку. За ним пролезли двое солдат. Посреди сруба был врыт столб.
– Становись! – стараясь не смотреть Возницыну в глаза, сказал один из солдат.
Возницын стал спиной к столбу. Солдаты начали привязывать Возницына.
Когда руки отвели назад, сильно заболело в плечах – еще сказывалась недавняя пытка. Заболела потревоженная, не вполне зажившая спина. Возницын вскрикнул.
– Полегче! – сказал солдат, связывавший ноги.
– Все равно недолго мучиться, – ответил другой.
Они привязали Возницына и вылезли. Забросали окно хворостом.
Возницын стоял, напрягая слух.
Из соседнего сруба доносился голос Боруха – он неожиданно окреп, и можно было разобрать, как он говорит:
– Адонаи…
Ждать не хватало сил.
– Скоро ль? Скоро ли он начнет читать? Скоро ли придут и развяжут?
Вдруг раздались какие-то крики. Кто-то бежал к месту казни.
– Погодите! Пустите! Ратуйте! – кричал чей-то голос.
Сердце у Возницына заколотилось.
– Идут! Спасены!
В ответ что-то закричали солдаты.
И тотчас же сквозь наваленный хворост и немшоный сруб вдруг ясно засветились огни. Волосы поднялись дыбом.
– Что они делают? Подожгли? Не может быть!
Хотелось закричать, чтобы остановились, затушили. Он рванулся, веревки еще крепче впились в тело.
Густой сизый дым подымался со всех сторон, закрывал все – небо, солнце…
Слезы посыпались из глаз. Едкая гарь сдавила горло. Сжала голову. Горечь лезла в рот, в нос, душила…
Он хотел откашляться.
– Софьюшка! – крикнул он, вздохнул полной грудью и безжизненно поник, обвисая на веревках.
…Когда проворные желтые язычки пламени лизнули полу возницынского кафтана, Возницын уже ничего не чувствовал.
Сруб горел жарко, с шумом…
Софья еще в дороге решила, что снимет угол где-нибудь на Березовом острову: она помнила – за Невой, в Гагаринском доме, помещается Синод, который сейчас нужен ей в Питербурхе больше всего, а во-вторых – на Березовом острову она не так боялась встретиться с кем-либо из шереметьевской дворни – Шереметьев жил на Адмиралтейском.
Софья легко нашла угол неподалеку от Синода, в переулке, у какой-то гречанки, снимавшей целый домик.
Гречанка, сильно располневшая, но еще красивая сорокалетняя женщина, жила с подростком-сыном, который уже служил гребцом на Сенатской пристани – перевозил сенатских служителей через Малую Неву. Кроме хозяев в домике, в боковушке, приютился «синодальный дворянин» Пыжов.
Хозяйка поместила Софью в уголку, за ширмой. Софья осталась довольна квартирой и особенно тем, что в домике живет синодский чиновник: можно будет через него узнать подробно о сашином деле, куда сослан и насколько.
Софья развязала свой узелок с платьем (она приехала с таким же небольшим узелком, как в первый свой приезд в Питербурх, в 722 году) и легла немного отдохнуть. Она лежала, думая все о том же – о Саше.
Целый год Софья не видела его, истосковалась, измучилась. Как-то, через месяца полтора после ареста Саши, хлопотливая, заботливая Анна Евстафьевна приехала сама в Дубровну, будто бы на ярмарку, а в самом деле только за тем, чтобы повидаться с Софьей и подвезти ей хлебца.
Помаскина успокоила Софью: Саша, оказывается, сидел не в Тайной Канцелярии, а в Синодальной, был жив-здоров и допрашиван «без пристрастия» [51]. Взяли его по нелепому доносу – будто бы Саша перешел в иудейство.