Нечего говорить, что в ту ночь мне было не до сна. И мне, и Ноэлю. Перед вечером мы пошли к главным городским воротам, надеясь на туманное пророчество Голосов, которые сулили Жанне избавление в последний час. Известие, что Жанна д'Арк наконец осуждена и что наутро ее заживо сожгут на костре, уже распространилось повсюду. К воротам стекались целые толпы; многих стража не впускала — тех, у кого были сомнительные пропуска или не было вовсе никаких. Мы с волнением вглядывались в этих людей, но ничто не указывало, что это были наши переодетые боевые товарищи, и мы не увидели среди них ни одного знакомого лица. Когда ворота наконец заперли, мы ушли, опечаленные и разочарованные сильнее, чем признавались себе даже мысленно.
Улицы были полны возбужденными людьми. Нам нелегко было пробираться среди них. Бесцельно бродя по городу, мы к полуночи очутились возле красивой церкви св. Уэна, где вовсю шли приготовления. Площадь перед церковью была освещена факелами и полна народа. В толпе оставался проход, охраняемый солдатами, и по этому проходу рабочие вносили на церковный двор доски и брусья. Мы спросили, что тут строят; нам ответили:
— Помосты и костер. Разве вы не знаете, что завтра утром здесь сожгут французскую ведьму?
Мы ушли. Мы не в силах были оставаться там дольше.
На рассвете мы снова были у городских ворот — на этот раз наше измученное и разгоряченное воображение превратило надежду в полную уверенность. Мы прослышали, что настоятель аббатства Жюмьеж со всеми своими монахами собирается присутствовать при казни. Наше разыгравшееся воображение превратило этих девятьсот монахов в воинов Жанны, а настоятеля — в Ла Гира, а быть может, Дюнуа или герцога Алансонского; их впустили беспрепятственно, толпа почтительно расступилась и обнажила головы, а мы стояли затаив дыхание, со слезами радости и гордости; мы старались заглянуть под капюшоны и были готовы, если узнаем кого-нибудь, подать знак, что и мы тоже верные солдаты Жанны, жаждущие сразиться и погибнуть за ее правое дело.
О, как мы были глупы! Но ведь мы были молоды, а молодость на все надеется и во все верит.
Утром я приготовился выполнять свои обязанности. Нас усадили на помосте в рост человека, воздвигнутом в ограде церкви св. Уэна. Там же разместились священники, именитые горожане и некоторые из адвокатов. Поблизости был построен другой помост — побольше, устланный богатыми коврами и защищенный от солнца и дождя навесом; на нем были расставлены удобные кресла; два из них, роскошнее прочих, стояли отдельно. На одном восседал принц английского королевского дома, его высокопреосвященство кардинал Винчестерский, на другом — Кошон, епископ Бовэ. На остальных креслах сидели три епископа, викарий инквизиции, восемь аббатов и шестьдесят два монаха и благочестивых законника, недавно судившие Жанну.
Шагах в двадцати от этих помостов было еще одно возвышение — в виде усеченной каменной пирамиды в несколько ярусов, которые служили ступенями. На ней был установлен позорный столб, а вокруг него навалены вязанки хвороста и дров. У подножья пирамиды стояли три фигуры в красном — палач и его подручные. Возле них тлела груда головешек, уже превратившихся в угли; тут же были еще запасы дров и хвороста — целых шесть вьюков, наваленные кучей почти в рост человека. Подумать только! На вид мы так хрупки, нас так легко уничтожить, — но, оказывается, легче испепелить гранитную статую, чем человеческое тело.
При виде костра каждый мой нерв болезненно затрепетал, но глаза невольно вновь и вновь обращались к нему, — так притягивает нас все ужасное.
Вокруг помостов и костра плотной стеной, плечо к плечу, стояли английские солдаты, рослые и статные, в блестящих стальных доспехах; за ними простиралось море человеческих голов; каждое окно, каждая крыша сколько хватал глаз — чернели зрителями.
Но при этом царило такое безмолвие и неподвижность, точно все вокруг умерло. Подстать зловещей тишине был свинцовый полумрак; солнце окуталось саваном из низких грозовых туч; над горизонтом вспыхивали бледные зарницы, и по временам глухо ворчал отдаленный гром.
Но вот молчание было нарушено. Через площадь к нам долетели отдаленные, но знакомые звуки: краткие, отрывистые слова команды. Человеческое море расступилось, и показался мерно шагавший отряд. Я радостно дрогнул. Уж не идет ли Ла Гир со своими удальцами? Нет, это не их поступь. Это шла стража, сопровождавшая осужденную. Это была Жанна д'Арк и ее конвой.
Сердце мое мучительно заныло. Она была очень слаба, но ее заставили идти, чтобы она ослабела еще больше. Пройти надо было немного, всего несколько сот ярдов, — но и это трудно тому, кто долгие месяцы был закован в цепи и отвык от ходьбы. Притом еще Жанна целый год провела в холодном и сыром подземелье, а сейчас ее гнали в палящий зной, когда нечем было дышать. Она вошла в ворота шатаясь, а рядом, наклонившись к ней и что-то нашептывая ей, шагал негодяй Луазелер. Мы узнали потом, что в то утро он снова побывал у нее в темнице, донимал ее уговорами и наставлениями, соблазняя лживыми обещаниями; он и сейчас продолжал свое дело, убеждая ее согласиться на все, что от нее потребуют, и уверяя, что тогда все будет хорошо — она будет спасена из рук англичан и найдет приют под могущественной защитой Церкви. О, негодяй с жестоким, безжалостным сердцем!
Заняв свое место на помосте, Жанна закрыла глаза, опустила голову — и так сидела, сложив руки на коленях, безразличная ко всему, желая лишь одного — покоя. Она снова была бледна, бела, как алебастровая статуя.
Каким любопытством засветились все лица в бесчисленной толпе, с какой жадностью все впились глазами в эту хрупкую девушку! И немудрено. Они наконец видели ту, которую так хотели увидеть, — девушку, которая прославилась на всю Европу, затмив своей славой все другие имена; Жанну д'Арк — чудо своего века и всех будущих веков. На изумленных лицах людей я ясно читал их мысли: «Возможно ли? Можно ли поверить, что это маленькое создание, эта девочка, еще почтя ребенок, с таким кротким, добрым, пригожим личиком, брала приступом крепости, мчалась во главе победоносного войска, одним своим дыханием развеивая английское могущество; а потом долго сражалась в одиночку с ученейшими мужами Франции — и тут снова победила бы, если бы с ней вели честный бой!» Должно быть, Кошон стал опасаться Маншона, заметив его расположение к Жанне: на его месте сидел другой протоколист, а мне и моему патрону оставалось только глядеть на происходящее.
Кажется, было сделано все возможное, чтобы измучить Жанну духовно и телесно, — но нет, оказывается еще не все: кое-что приберегли под конец. В этой удушливой жаре ее заставили выслушать длиннейшее увещевание.
При первых словах проповедника она бросила на него печальный и разочарованный взгляд и тут же снова опустила голову. Проповедник был Гийом Эрар, прославившийся своим красноречием. Темой проповеди он избрал «Двенадцать лживых обвинений». Он излил на Жанну все клеветнические вымыслы, собранные в этом сосуде с ядом; обозвал ее всеми оскорбительными именами, какие там перечислялись, и при этом все больше ярился. Но старания его были напрасны — она погрузилась в глубокую задумчивость и, казалось, ничего не слышала. Наконец он разразился следующей тирадой:
— О Франция, как ты заблуждалась! Ты всегда была обителью христианского благочестия; а ныне Карл, именующий себя твоим королем, стал еретиком и вероотступником, положившись на слова и дела низкой и презренной женщины! — Жанна подняла голову, и в ее глазах сверкнули молнии. Проповедник повернулся к ней: — Это я говорю тебе, Жанна. Твой король вероотступник и еретик!
Себя она дала оскорблять сколько угодно; это она готова была терпеть. Но до последних минут своей жизни она не позволила сказать ни одного слова против подлого, неблагодарного короля, которому сейчас надлежало быть возле нее. Он должен был бы мечом разогнать всю эту гнусную свору и спасти самого верного, самого благородного защитника, какого когда-либо имели короли, вот как он должен был поступить, если бы не был подлецом. Жанна, оскорбленная в своей верности, бросила проповеднику слова, которые сразу подтвердили толпе все, что они знали о неукротимом духе Жанны д'Арк:
— Клянусь своей верой! Я утверждаю и готова поклясться жизнью, что он — лучший из христиан и самый стойкий защитник веры и Церкви!
Слова эти были встречены громом рукоплесканий, очень разгневавших проповедника. Он сам давно ждал рукоплесканий, а они достались не ему. Для чего же он так старался, если награда досталась другому? Он топнул ногой и крикнул шерифу:
— Заставь ее замолчать!
В толпе раздался хохот. Толпа не склонна уважать дюжего мужчину, который взывает к шерифу, прося защитить его от больной, измученной девушки.