— Клянусь своей верой! Я утверждаю и готова поклясться жизнью, что он — лучший из христиан и самый стойкий защитник веры и Церкви!
Слова эти были встречены громом рукоплесканий, очень разгневавших проповедника. Он сам давно ждал рукоплесканий, а они достались не ему. Для чего же он так старался, если награда досталась другому? Он топнул ногой и крикнул шерифу:
— Заставь ее замолчать!
В толпе раздался хохот. Толпа не склонна уважать дюжего мужчину, который взывает к шерифу, прося защитить его от больной, измученной девушки.
Одной своей фразой Жанна достигла большего, чем проповедник всей длинной речью; он смешался и лишь с трудом смог начать снова. Но он напрасно старался, в этом не было нужды. Толпа в большинстве своем была настроена в пользу англичан. Она просто поддалась естественному и неодолимому побуждению — приветствовать смелый и умный ответ, от кого бы он ни исходил. Толпа была на стороне проповедника; это была у нее лишь минутная причуда, не больше. Она собралась поглядеть, как будут сжигать девушку; лишь бы ей доставили это зрелище без лишних проволочек — и она останется довольна.
Наконец проповедник призвал Жанну подчиниться Церкви. Он высказал это требование с большой уверенностью; Луазелер и Бопэр внушили ему, что она измучена до крайности и не сможет дольше сопротивляться; и действительно, так казалось — стоило лишь взглянуть на нее. Но она все еще пыталась устоять и сказала устало:
— Насчет этого я уже отвечала моим судьям. Я просила передать все мои слова и дела на суд его святейшества папы — я взываю к нему, а прежде всего — к Богу.
Снова она произнесла эти слова; они были подсказаны ее природной мудростью, но она не сознавала всего их значения. Они не могли спасти ее теперь, когда костер был готов и тысячи врагов окружали ее. И все же они заставили служителей церкви вздрогнуть и побледнеть, а проповедник поспешно перевел речь на другое. Не мудрено, что злодеи побледнели при этих словах Жанны. Обращение Жанны к папе лишало Кошона прав судьи и зачеркивало все, чего он добился со своими приспешниками, и все, что еще мог сделать.
Затем Жанна повторила, что в своих словах и поступках руководствовалась велениями Бога. Когда была снова сделана попытка обвинить короля, а также близких к нему лиц, она воспротивилась этому и сказала:
— В моих словах и поступках не повинны ни король и никто другой. Если в них есть что дурное, я одна за это в ответе.
Ее спросили, согласна ли она отказаться от тех своих слов и дел, которые ее судьи признали греховными. Ответ ее снова вызвал смятение:
— Пусть их рассудит Господь и папа.
Снова папа! Как это было некстати! Ей предлагали передать ее дело на суд Церкви, и она с готовностью согласилась — хочет передать его главе Церкви. Чего же еще можно было от нее требовать? И что делать с этим согласием, которое никак не согласуется с планом?
Встревоженные судьи шепотом начали совещаться и спорить. Наконец они выдвинули следующий, довольно неуклюжий предлог — лучшее, что им удалось придумать в столь затруднительном положении: папа чересчур далеко, да и нет надобности обращаться именно к нему, ибо здесь присутствуют судьи, облеченные достаточными полномочиями и представляющие Церковь. В другое время они сами усмехнулись бы такому своему притязанию, но только не сейчас, сейчас им было не до смеха.
Толпа начала проявлять нетерпение и громко роптать. Она устала ждать в жаре и духоте; гроза приближалась, молнии сверкали все ярче. Надо было кончать поскорее. Эрар показал Жанне заранее заготовленную бумагу и потребовал отречения.
— Отречение? Что значит «отречение»?
Она не знала этого слова. Массье объяснил. Она пыталась понять, но силы оставили ее, и она не могла уловить смысла объяснений, незнакомые слова путали ее мысли. Она воскликнула с отчаянием и мольбой:
— Я взываю к Вселенской Церкви: должна я отречься или нет?
Эрар вскричал:
— Ты немедленно отречешься — или будешь предана сожжению!
При этих страшных словах она подняла голову и впервые увидела костер и груду раскаленных углей, которые особенно зловеще пламенели в предгрозовом сумраке. Она вскочила с места, задыхаясь, бормоча что-то невнятное и устремив на толпу растерянный взгляд, словно не понимала, где она, и думала, что все это — страшный сон.
Священники окружили ее, убеждая, умоляя подписать бумагу. Все они заговорили разом, и толпа тоже возбужденно зашумела:
— Подпиши, подпиши! — твердили священники. — Подпиши, подпиши — и ты спасешься!
А Луазелер шептал ей на ухо: «Делай, как я тебе говорил, не губи себя!»
Жанна сказала им жалобно:
— Не надо, не надо искушать меня!
Судьи присоединили свои голоса к этому хору. Даже их железные сердца, казалось, смягчились, и они заговорили:
— Жанна, нам жаль тебя! Отрекись от своих слов, или мы вынуждены будем исполнить над тобой приговор.
И тут, покрывая шум, с судейского возвышения раздался еще один голос это Кошон торжественно читал смертный приговор.
Жанна не в силах была дольше бороться. Она растерянно огляделась вокруг, потом медленно опустилась на колени, склонила голову и сказала:
— Я покоряюсь.
Они не дали ей времени одуматься — они знали, что это опасно. Едва она произнесла эти слова, как Массье начал читать ей текст отречения, а она бессознательно повторяла его вслед за ним и улыбалась: как видно, мысли ее были далеко, в каком-нибудь счастливом краю.
Короткий, в шесть строк, документ отложили в сторону, а на его место подсунули другой, гораздо пространнее. Ничего не замечая, она поставила под ним крест, робко извинившись, что не умеет писать. Секретарь английского короля взялся пособить этой беде: он стал водить ее рукой и вывел ее имя: «Жанна».
Так свершилось это гнусное преступление. Она подписала — но что же именно? Она этого не знала — зато знали другие. Она подписала бумагу, в которой признавала себя виновной в колдовстве и сношениях с нечистой силой, во лжи, в хуле на Бога и его святых, в кровожадности, в подстрекательстве к смутам, в жестоких и злых делах, внушенных дьяволом; кроме того, она обязывалась снова надеть женское платье. Были там и другие обязательства, но одного этого было довольно, чтобы ее погубить.
Луазелер протиснулся к ней и похвалил за правильное решение.
Но она вряд ли слышала — она была точно во сне.
Кошон произнес положенные слова, снимавшие с нее отлучение; ее возвращали в лоно Церкви и допускали ко всем церковным таинствам. Это она расслышала. Лицо ее выразило глубокую благодарность и преобразилось от радости.
Но радость эта была недолгой. Недрогнувшим голосом Кошон добавил:
«…Дабы она раскаялась в своих грехах и не впала в них снова, она осуждается на вечное заключение и будет питаться хлебом скорби и водою раскаяния».
Вечное заключение! Об этом она никогда не думала, на это даже не намекали ей ни Луазелер, ни другие. Луазелер прямо обещал, что «ей будет хорошо». А последними словами Эрара, когда он призывал ее отречься, вот здесь, на этом самом месте, было ясное и безоговорочное обещание: сделай это, и ты уйдешь отсюда свободной.
Несколько мгновений она стояла ошеломленная и безмолвная, потом с облегчением вспомнила, что — опять-таки согласно обещанию, на этот раз самого Кошона, — она хотя бы будет узницей Церкви, и к ней приставят женщин вместо грубых иноземных солдат. Она повернулась к священникам и сказала с печальной покорностью:
— Ведите меня в вашу темницу, божьи слуги, и не оставляйте в руках англичан, — и, приподняв свои цепи, она приготовилась идти.
Но тут послышался насмешливый хохот Кошона и жестокие слова:
— Уведите ее туда, откуда привели!
Бедное, обманутое дитя! Она стояла убитая, уничтоженная! Ей солгали, ее обманули, предали — теперь она поняла это.
В тишине раздался треск барабанов, и она на миг вспомнила о чудесном избавлении, обещанном ей Голосами, — я прочел это на ее просиявшем лице; потом она увидела, что это ее тюремная стража, — свет на ее лице погас и уже более не появлялся. Она стала тихо раскачиваться взад и вперед, как бывает при нестерпимых страданиях, разрывающих сердце, и ушла, закрыв лицо руками и горько рыдая.
Глава XXI. Казнь отсрочена для новых пыток
Трудно сказать с точностью, кто еще в Руане, кроме кардинала Винчестерского, был посвящен в тайну игры, которую вел Кошон. Можете поэтому вообразить изумление толпы и духовенства, собравшегося на помостах, когда Жанну д'Арк увели живой и невредимой, когда она все-таки спаслась от них, после того как их напрасно и долго томили ожиданием.
Некоторое время никто не двигался и не говорил — так велико было всеобщее изумление, так не верилось, что костер был приготовлен напрасно, а жертва ускользнула. За этим последовал общий взрыв ярости: раздались проклятия, обвинения в предательстве, полетели даже камни; один из них едва не убил кардинала Винчестерского — так близко он пролетел возле его головы. Бросивший его человек был неповинен в промахе — он был чересчур возбужден, а в таком состоянии редко удается попасть в цель. Шум и смятение были велики. Один из капелланов кардинала настолько забылся, что оскорбил самого епископа Бовэ; потрясая кулаками перед самым его носом, он крикнул: