Для полной убедительности, он должен был бы пригласить полицаев провести у них в доме обыск, но он не мог этого сделать, потому что при тщательном обыске и у него, и у Главана могли найти листовки.
…И всё же Ваня, чувствуя на себе, пожирающий взгляд безумных, выпученных глазищ Соликовкого понимал, что именно это приглашение и является тем необходимым дополнением, от которого его речь станет просто похожей на убедительную, а действительно убедительно.
И он без запинки произнёс:
— Вы можете сделать обыск у нас дома. Милости просим!
Соликовский прорычал нечто нечеловеческое, и начал надвигаться на Главана. Ваня перехватил взгляд Бори, и понял, что тот собирается наброситься на Соликовского; и каким-то непередаваемым движением всего своего лица, Ваня дал Главану знать, что этого то делать ни в коем случае нельзя, что нынешняя злоба Соликовского — это злоба разочарования, из-за того, что он обманулся, и схватил не подпольщиков, а просто каких-то глупых пацанов с неработающим приёмником.
Вот Соликовский вплотную подошёл к Главану, и вдруг, размахнувшись, нанёс ему сильный удар в челюсть, от которого Боря повалился на пол. Соликовский ещё пнул его ногой, и выругался:
— Ишь, щенки! Ну погодите жь! Вот всыплем вам плетей, тогда по другому запоёте! Ну а дома ваши мы вверх дном перевернём!
После этого, Ваня Земнухов и Борис Главан были брошены в камеру, где они просидели двое суток, томясь неведением о том, заходили полицаи в их дома, устраивали ли обыск…
И в дом к Земнуховым, и к Главанам действительно заходили полицаи, но, так как данные им указания были невнятными, но они устроили только поверхностный обыск, и забрали еду, а также те немногочисленные вещи, которые нашлись в этих домах, на расспросы родных отвечали, что их дети сидят в полиции, а за что сидят — это полицаям неведомо…
А что касается их товарищей по «Молодой гвардии», то они волновались не меньше, чем Ваня и Боря; они пытались узнать, нельзя ли подкупить полицаев, и организовать побег Вани и Бориса из тюрьмы, но, так как это могло только навредить их товарищам, решили пока что от этих замыслов отказаться.
А на вторые сутки Ваня и Боря без всяких объяснений были выпущены. У полиции не было никаких доказательств об их причастности к подполью, к тому же у Соликовского и его помощников появилось много новых дел…
После очередного собрания штаба «Молодой гвардии», которое прошло в мазанке Третьякевичей, было решено, что организация, численность которой уже приближается к ста членам, нуждается в постоянной базе; куда можно было спокойно, не таясь приходить, и обсуждать свои дела.
И решили, что таким местом может стать клуб Горького, который всё время от начала оккупации пустовал…
И вот уже Витя Третьякевич и Ваня Земнухов посетили немецкую управу, и с присущей им энергией убедили зевающего вражьего полковника, что клуб должен быть передан в пользование местной молодёжи; ведь там молодёжь можно занимать, ведь там можно агитировать…
Правда, ребята так и не разъяснили, о чём же они собираются «агитировать», но вроде бы и ясно было, что агитировать могут только за новый порядок, за фюрера.
Это дело было рассмотрено; несколько значительных рук подписали по этому поводу кой-какие бюрократические бумажки, поставлены штампы; и ребятам объявлено, что они могут взяться за организационную работу.
И Вите Третьякевичу, который руководил творческими кружками ещё до войны, во время своей учёбы в школе, взялся за это дело с присущей ему энергией, и вскоре уже клуб имени Горького наполнился юными, прекрасными голосами, среди которых было много голосов молодогвардейцев…
* * *
Всё для Ани Соповой было ново и неповторимо в эти ноябрьские дни сорок второго года.
Это были мрачные дни для её города, для её родных, для её страны, да и для всего мира. Но это были решающие дни. Под Сталинградом сошлись две великие силы, и, благодаря приёмникам, которые теперь находились в распоряжении «Молодой гвардии», ребята могли следить за событиями этой великой битвы…
И Аня с волнением, и с надеждой дожидалось каждой новой вести, оттуда, из-за линии фронта, от наших; но с ещё большим волнением и с надеждой вслушивалось она в то, что говорило её сердце. До этого ей много раз приходилось говорить «Люблю», но это слово она обращала она к матери, к отцу — вообще, к людям самым близким к её семье, но ещё ни разу не говорила это слово с тем значением, которым сияет оно между мужчиной и женщиной.
Но в эти мрачные, наполненные свистом леденистого, первый снег несущего ветра, она чувствовала в сердце своём такой ясный пламень, такую нежность, что иногда едва не задыхалась от охватывавших её чувств. И Аня чувствовала себя очень-очень счастливой. В эти дни она была счастлива больше, чем когда-либо.
И вновь, и вновь спрашивала она себя: «Неужели и ко мне пришло то чувство, о котором я столько читала у поэтов? Неужели я полюбила? Неужели — это навсегда? Ой, как бы я хотела, чтобы это было навсегда!»
Аня Сопова полюбила Витю Третьякевича; но между ними сохранились те отношения чистой и нежной дружбы, когда души так близки, что понимают друг друга не только с полуслова, но и от одного взгляда; но между которыми ещё есть некая недоговорённость, которая придаёт всему происходящему загадочную, поэтическую глубину…
Ветер выл, а по улочке Краснодонской возвращались, не обращая внимания на то, что их окружало, Витя Третьякевич и Аня Сопова. Они шли взявшись за руки…
И вот провидение вывело их на окраину города. Дальше уже начиналась степь; сияли, перемигиваясь, в небе яркие звёзды. И вдруг ветер умолк; стало тихо и торжественно.
Тогда Витя произнёс, шёпотом:
— Ты только посмотри, как звёзды перемигиваются.
— Будто бы разговаривают друг с другом… — вздохнула Аня…
* * *
Той же ночью Серёжка Тюленин пробирался по улочке. У него было задание: развесить листовки с радостной вестью — наши войска нанесли очередной удар по врагу в районе Сталинграда, и теперь гитлеровские мерзавцы едва ли оправятся.
Серёжка остановился, осторожно выглянул из-за угла. Вроде бы, на всей видимой протяжности соседней улицы никого не было видно. И тогда Серёжка достал из кармана очередную листовку, а также баночку с клейким веществом. И тут сзади — толчок.
Тюленину пришлось проявить всю свою выдержку, чтобы не вскрикнуть от неожиданности. Он резко обернулся, и, прежде всего, увидел белую полицейскую повязку.
Он выронил банку с клейким веществом — рука метнулась в карман за финкой. И тут знакомый, сильно заикающийся голос:
— С-сёрёж, эт-тж я.
— Олег, ты что ли?! — вскрикнул Тюленин, вглядываясь в лицо своего товарища.
И действительно перед ним стоял, наивно улыбаясь, Олежка Кошевой.
— И что ты? Не пойму… — нахмурился.
— Что? Что? — засмеялся Олежка. — Видишь — тоже листовки распространяю — и достал из кармана несколько листовок. — Ведь я ловко придумал с полицайской п-повязкой. А? Ну, с-скажи? Ведь, если даже и н-нарвусь на какой-нибудь полицайский патруль, так смогу отговориться. Скажу: вот — листовки с-срываю.
— Олежка, дурень ты! — в сердцах воскликнул Тюленин.
— Да что т-такое? — обиженно засопел Кошевой.
— А то, что я тебя сейчас едва финкой не пырнул.
— Н-ну т-ты это з-зря.
— Зря, не зря, а в сумерках я тебя сначала за врага принял.
Тут Сергей, видя, что Олег едва не плачет, несколько смягчился, и произнёс:
— Ну, а вообще — ты неплохо с этой повязкой придумал.
Довольный похвалой, Кошевой улыбнулся, и спросил тихо:
— Ну а в-вот, к-как ты д-думаешь: с-смог бы я всей организацией руководить?
— Что? — переспросил Тюленин.
— Да, л-ладно, ничего, — махнул рукой Кошевой, но по тому, как он раскраснелся, было видно, что на самом то деле это очень много для него значит.
* * *
Наступил новый день. И вновь выл, летя над Донецкой степью, холодный и вольный ветер.
А по улочкам посёлка Краснодон шла красивая девушка, с очень милыми, ласковыми чертами лица. Эту девушку звали Тоней Елисеенко. До войны ей уже довелось поработать: она преподавала в начальных классах школы № 25 посёлка Краснодона.
А теперь она вступила в ряды «Молодой гвардии», и часто общалась с Колей Сумской, Лидой Андросовой, Ниной Старцевой, Володей Ждановым и другими участниками «Молодой гвардии» из посёлка Краснодон…
Она шла по улочке; в окружении чёрных и белых тонов поздней осени, и несла в своей руке большую корзину. Под тканью лежала мёрзлая, порченная картошка, а под картошкой — патроны.
Тоне надо было сохранять независимый вид, и ей это, в общем-то, удавалось. Она думала о звёздах, о галактиках, о каком-то невообразимо прекрасном будущем мире. И при этом знала, что её могут в любое мгновенье остановить, схватить, подвергнуть мучениям и казнить. И Тоня была готова к этому. Глаза у неё были печальными и очень красивыми…