Бломштедт с глубоким вздохом потупил свой взор.
Пётр Фёдорович взглянул на него и покачал головой.
– Вы не должны считать меня легкомысленным, – сказал он затем. – Возьмите экипаж или верховую лошадь и тотчас поезжайте в Петергоф; вы там посмотрите, всё ли готово к завтрашнему празднеству, и известите, что я уже рано утром прибуду туда… это объяснит ваш приезд ночью, и вы убедитесь, – с улыбкой прибавил он, – что там все спят, и заговорщики, если и в самом деле налицо заговор, довольствуются тем, что грезят о своих планах. Мне очень жаль, что сегодня вечером вы будете отсутствовать за нашим ужином, но зато ваше упорство будет удовлетворено, а если и в самом деле происходит что-либо подозрительное, – шутя произнёс он, – то мы предпримем все меры, чтобы не оплошать.
– О, благодарю вас, ваше императорское величество, – сказал Бломштедт, быстро подымаясь с места, – этот приказ делает меня счастливым!.. При исполнении его я буду чувствовать себя гораздо спокойнее и веселее, чем это возможно было бы для меня здесь, с сомнением и заботою на душе.
Лицо молодого человека сияло воодушевлением и преданностью.
Пётр Фёдорович, который был столь мало привычен к настоящей личной привязанности, почувствовал себя несколько тронутым; он обнял молодого человека и с искренней сердечностью проговорил:
– Итак, ступайте, мой друг, вы убедитесь, что все опасения неосновательны. Завтра у меня уже не будет врагов, вскоре затем я освобожу наше немецкое отечество от гнёта заносчивой Дании, а также извещу моего министра о том, чтобы старый Элендсгейм, о котором вы просили меня, был восстановлен в своих чинах, и о том, что возвращаю ему свою милость.
Бломштедт ещё раз поцеловал руку императора, а затем поспешил покинуть дворец, приказал подать себе коня из императорской конюшни и помчался в Петергоф.
Некоторое время император с глубокой серьёзностью смотрел ему вслед, затем его лицо снова приняло выражение беспечной весёлости.
«Они все убедятся, – размышлял он, – что тем не менее я прав и что на этот раз в своём собственном государстве вижу яснее, чем превосходный взор великого короля Фридриха».
С довольной улыбкой на губах он оставил свой кабинет и направился в приёмные залы.
Здесь были и фельдмаршал граф Миних, и генерал Либерс, и генерал Измайлов, и канцлер Воронцов, и статс-секретарь Волков, а также огромное число блестящих придворных дам и камергеров императорской свиты; тут же находились генерал Леветцов, майор Брокдорф и большинство голштинских офицеров, которых не удерживали их обязанности в лагере или по приготовлению к празднеству.
Графиня Елизавета Воронцова являлась центром всеобщего внимания. Она вся была усыпана драгоценными камнями, и по победоносной осанке её уже можно было принять за царствующую императрицу.
Камергер Нарышкин ввёл Мариетту. Танцовщица холодно и с едва заметной насмешливой улыбкой поклонилась графине; последняя с мрачной, высокомерной гримасой коротко ответила на поклон и, по-видимому, хотела сказать что-то резкое и оскорбительное, но побоялась именно в этот вечер снова рассердить императора, который уже однажды разразился столь страшным гневом, и таким образом подвергнуть опасности свои честолюбивые цели.
Выражение её лица прояснилось, и милостивым кивком головы она выразила своё расположение прекрасной танцовщице, после чего последняя тотчас же была окружена молодёжью; но, по-видимому, Мариетта едва ли слышала сегодня её немного дерзкие комплименты.
Вошёл император. Воронцова пошла ему навстречу, и он повёл её, как некогда обыкновенно делал при больших придворных празднествах со своей супругой, впереди всего общества в столовый зал.
Все присутствующие чувствовали себя очень весело и оживлённо разговаривали.
Некоторое время на лице Петра Фёдоровича ещё лежала серьёзная раздумчивость, но всеобщее веселье вскоре увлекло и его. По-видимому, и Мариетта забыла о своих мрачных мыслях. Демонически дикая весёлость овладела ею, зажигательное остроумие искрилось на её лице, она стала центром всё более и более оживлявшегося разговора, и даже Елизавета Воронцова улыбалась ей и одобрительно кивала головой при её шаловливых выпадах.
Веселье было в полном разгаре: сквозь раскрытые окна раздавался звонкий смех, далеко разносившийся в сумерках летней ночи. Боги веселья салютовали своими скипетрами из роз, и если бы предостерегающий дух написал на раззолоченных стенах зала огненным жезлом своё «мене, текел, фарес»,[24] то никто в этом ослеплённом и оглушённом шумным весельем обществе не увидел бы этих страшных знаков.
* * *
Бломштедт во весь дух гнал своего коня в Петергоф. Он нашёл весь дворец погружённым в глубокий сон; только в окнах караульной комнаты ещё горел огонь; казалось, сон окутал всё и вся своим густым покровом. Императорский приказ открыл двери Бломштедту; ему пришлось довольно долго ждать, пока один из караульных солдат не разбудил дежурного камергера императрицы; последний появился в передней ещё полусонный, закутанный в просторный ночной костюм.
В глубине души Бломштедт был вынужден отдать справедливость предположениям императора и сам смеялся над своими опасениями, которые ещё незадолго пред тем испытывал и которые побудили его нарушить тишину ночи своей бешеной скачкой. Сильно изумлённому камергеру он сообщил, что император, намеревавшийся уже рано утром быть здесь, послал его с целью убедиться, что всё уже готово к его приёму.
Камергер с самой естественной непринуждённостью заверил барона, что распоряжение императора исполнено самым пунктуальным образом; он принёс списки приглашённых, составленное меню обеда и даже выразил готовность спуститься вместе с Бломштедтом в кухню, чтобы последний мог лично убедиться, что все приготовления к приёму двора там уже в полном ходу. В заключение он сказал, что императрица ранее обычного отправилась ко сну, чтобы на следующее утро пораньше встать и лично сделать последние распоряжения относительно приёма императора и двора.
У Бломштедта не могло явиться никаких сомнений относительно всего этого; не мог же этот окутанный сном дворец явиться рассадником готового вспыхнуть заговора. Он распрощался с камергером, причём не без лёгкого, грустного вздоха подумал об императрице, которая, пожалуй, беспечно дремала в это время, вовсе не ожидая того, что завтра ей предстоит быть низвергнутой с её высоты и что следующей ночью она уже омочит слезами свои подушки в маленьком шлиссельбургском домике.
Бломштедт приказал дать свежего коня с конюшни и выехал со двора мимо сонной стражи, чтобы поскорее отвезти к императору успокоительные вести. Но так как он снова начал сомневаться, то, чтобы вполне увериться в безопасности, он поскакал к наружным границам парка; он решил убедиться в том, что и здесь нет ничего подозрительного, чтобы таким образом иметь возможность совершенно успокоить императора.
Тускло горели на небе звёзды, стояла как раз та пора года, когда солнце едва ли на час-другой скрывается за горизонтом и глубокая темнота едва побеждает свет поздних вечерних сумерек, как снова наступает рассвет.
Дивное, счастливое спокойствие овладело молодым человеком, медленно ехавшим вдоль опушки парка; волнение, некоторое время горячившее его кровь и омрачавшее его душу, исчезло; ясен и чист был его взор, который он направлял то к минувшей юности, то навстречу грядущему. Император снова подтвердил ему, что он будет в состоянии исполнить свой священный обет; образ Доры, как живой, выступал пред бароном и, казалось, снова озарял его своим чистым светом; счастливые мысли о будущем сменили одна другую, и под их влиянием исчезла та печальная тоска, которую он испытывал пред предстоявшим при русском дворе таинственным переворотом. Он глубоко вдыхал свежий, ароматный воздух ночи и, смотря на звёзды, посылал свой привет родине и далёкой возлюбленной, которой ему предстояло вскоре принести счастье и радость.
Вдруг Бломштедт вздрогнул и быстрым движением остановил коня.
Объезжая вокруг парка, он приблизился к дороге, которая ведёт из Петергофа в Петербург; при сумеречном полусвете, дававшем возможность видеть на довольно изрядное расстояние, Бломштедт увидел на этой дороге, едва в ста шагах от опушки парка, стоявшую карету, лошадей которой держал под уздцы почтальон. Все беспокойные опасения барона разом снова вспыхнули в нём. Разумеется, нисколько не бросалось бы в глаза то, что среди ночи кто-либо приехал из столицы или кто-либо отправлялся туда из Петергофа, но почему эта карета неподвижно стояла в таком отдалении от дворца на уединённой просёлочной дороге? Если бы карета неслась вскачь, Бломштедт даже не обратил бы на неё внимания, но здесь должно было произойти нечто особенное, из ряда вон выходящее, о чём необходимо было во что бы то ни стало разузнать.