Провинившийся был из моего батальона. Я совершенно точно знал, что приказ об экзекуции исходил не от государя. Поступок полковника казался мне низким; товарищи мои разделяли мое возмущение. Отвечая на высказанный мной протест, полковник задел мою честь, и притом в присутствии посторонних. Дуэль между нами была невозможна. В тот же день я подал прошение об отставке. Я поселился в Петербурге, целиком отдавшись научным и литературным занятиям, к которым влекли меня мои природные склонности.
Если я позволил себе занять внимание читателя некоторыми событиями из моей жизни, то лишь потому, что поступок упомянутого солдата несколько позже вызвал в моей памяти другую историю, о которой, собственно, я и хочу рассказать.
Будучи еще совсем молодым человеком, я посетил Париж. Карл X тогда еще царствовал. Мой тогдашний возраст и положение праздного туриста помешали мне с должным вниманием отнестись к той политической борьбе, которая разворачивалась у меня на глазах и которая окончилась воцарением Орлеанского герцога. Задорная атака молодых романтиков на обветшалое здание классицизма, предшествовавшая взятию народом Тюильри, гораздо сильнее занимала меня. Я был. одним из тех, кто бурно рукоплескал первому представлению «Генриха III» [160] во Французской Комедии. На моих глазах обращение к истории — не странно ли? — придавало новые силы действительной жизни. С этой исторической драмой трагический театр обновлялся, становясь более современным, более живым, более страстным, — хотя, увы, как я могу судить по прошествии лет, — и более вульгарным.
В тот день при выходе из здания театра я столкнулся с моим соседом по квартире. Имени его я не знал; все звали его просто папаша Рику. Надо сказать, что средства мои были невелики. Путешествуя без определенной цели, я имел в виду не столько получение удовольствий, сколько смену и разнообразие впечатлений. Я не собирался ни заводить знакомства, ни пускать пыль в глаза. Сообразно с моими намерениями и моим достатком, я снял две комнаты на улице Сен-Фиакр — довольно опрятные, в доме, верхний этаж которого занимала редакция некоей газетки. Кажется, папаша Рику исправлял в ней обязанности рассыльного или что-то вроде этого; впрочем, иной раз его можно было увидеть с кипой бумаг на голове и с налоговой книжкой управления гербовыми сборами в зубах. У меня не возникло никаких сомнений относительно причин его появления в театре: он был одним из тех псевдозрителей, которыми враги молодого автора пьесы наводнили партер, чтобы провалить премьеру (на следующий день я мог убедиться в справедливости своих подозрений, прочитав свежий номер упомянутой газетки с ожесточенными выпадами против «Генриха III» и романтизма вообще).
Рику поздоровался со мной. Я ответил, подавив свое отвращение. Признаюсь, Рику был мне любопытен, но, конечно, не в своем нынешнем положении. Когда-то он был одним из гроньяров, наполеоновских ворчунов, и это обстоятельство заставляло меня с интересом поддерживать те беседы, которые иногда возникали между нами при неизбежных встречах на лестнице и у дверей наших квартир. По правде говоря, трудно было поверить, что этого пьяницу с красноватыми слезящимися глазками знал в лицо сам великий император французов. Однако лента ордена Почетного легиона в петлице его потертого синего сюртука свидетельствовала в пользу правдивости его слов. Что же касается его внешности, то о некогда бравом и, должно быть, весьма воинственном и грозном виде гренадера Рику теперь напоминали одни пышные седые усы, в которых утопал багровый кончик его носа.
Я не смог отказать себе в жестоком удовольствии поинтересоваться, как понравилась ему пьеса. Он смутился и отвечал какими-то неопределенными звуками. «Кажется, она не должна была разочаровать вас, — продолжал я. — Все эти красочные, полные драматизма картины, вероятно, напомнили вам иные исторические сцены, которые не так давно ставил для всех нас антрепренер всемирного театра. Впрочем, он тоже не избежал свистков толпы, раздраженной и утомленной затянувшимся представлением». Рику встрепенулся. «Осуждать императора! — воскликнул он в волнении. — Я не сделаю этого даже ради спасения собственной души!»
Очевидно, мои слова пробудили в Рику какие-то тягостные воспоминания, потому что наутро я увидел, что веки у него опухли от ночных слез. Завидев меня, он поспешно отвернулся и ушел. Но спустя несколько дней он предстал передо мной в радостном возбуждении, сильно навеселе, напевая солдатскую песенку о полковом умнике, преподающем новобранцу науку грабежа:
N'y va jamais lc jour, c'est trop
Bete. Mais vas-y a la brune,
Tu ne manqueras jamais ton coup.
[Не ходи днем, это слишком глупо.
Ступай в сумерки, и, верно, будет удача (фр.)]
Выяснилось, что вчера он был в цирке у Франкони и видел представление «Аустерлицкая битва». Зрелищем он остался доволен, хотя не преминул поведать мне о некоторых замеченных им ошибках: при Аустерлице, по его словам, было так холодно, что ружье примерзало к его рукам; у Франкони же была такая жара, что приходилось бесконечно спрашивать холодного пива и лимонада. Пороховой и лошадиный запахи были безупречны, но, как он заверял, кавалерийские лошади тогда не были так отлично выдрессированы. Он не брался утверждать, правильно ли были представлены маневры инфантерии, так как в клубах дыма, затянувшего настоящее Аустерлицкое поле, он видел только батальоны, маршировавшие в непосредственной близи от него. Зато дым у Франкони удался отлично и так приятно, по его словам, подействовал на его грудь, что он совершенно вылечился от давно докучавшего ему кашля. «А император?» — спросил я его. «О, император! — улыбнулся Рику. — Он совсем не изменился и был, как прежде, в своем сером сюртуке и треугольной шляпе (правда, что скрывать, в день Аустерлица концы его шляпы намокли от снега и обвисли ему на плечи). При виде его сердце вновь забилось в моей груди. Ах, император! — прибавил Рику. — Один Бог знает, как я его люблю! Не раз в этой жизни я ходил за него в огонь, и даже после смерти пойду за него туда же!»
Последние слова он произнес мрачным тоном, словно упиваясь своей обреченностью. Не в первый раз слышал я от него неясные намеки на то, что за любовь к своему императору ему уготован ад. На этот раз любопытство мое было возбуждено сильнее обыкновенного. Я пристал к нему с расспросами, и вот что он мне рассказал.
Рику был бретонец и, следовательно, непреклонный католик. Однажды во время революции, когда приехавший из Парижа комиссар побудил крестьян его деревни расправиться с их кюре, отказавшимся присягнуть Конституции, Рику укрыл несчастного священника у себя в доме. Призванный под знамена революционной армии, он увидел Наполеона во время его первой итальянской кампании. Именно из рук Рику молодой генерал вырвал знамя, под сенью которого мы видим его на знаменитом Аркольском мосту на картине Давида. В тот день Рику посчастливилось заслонить его собой от австрийской пули. Вечером Наполеон пришел к нему в лазарет. «Ты спас мне жизнь, а я лишил тебя славы первым ступить на неприятельский берег. Прости меня, солдат», — сказал он и при всеобщем шумном одобрении вручил Рику запыленное, пробитое в нескольких местах знамя. С этих пор Рику знал, за кого и за что он сражается.
Его обожание по отношению к своему кумиру сделалось беспредельным после восстановления католического культа во Франции. К политике Рику относился равнодушно. С одним и тем же восторженным чувством читал он вместе со священником в конце богослужения и «Domine, salvam fac Republicam; Domine, salvos fac consules» [161], и «Domine, salvum fac imperatorem» [162].
Но в 1809 году долг солдата и благочестие верующего сошлись между собой в самом непримиримом поединке, уготовив решительное испытание его совести. Как известно, в этом году папа Пий VII отлучил Наполеона от церкви; в ответ на это, по приказанию французского императора, жандармский отряд генерала Раде захватил Рим и увез папу сначала во Флоренцию, оттуда в Турин, затем в Гренобль и, наконец, в Савону. Рику принадлежал к отряду гренадеров, державших святого отца под караулом.
В Савоне папа жил под строгим надзором в доме префекта. Он отклонил все знаки почета, которыми его хотели было окружить. Терпеливо перенося скудость окружавшей его обстановки, он проводил большую часть времени в молитве и заявлял, что ничего не примет от того, кто беззаконно захватил владения Церкви. Несколько раз он решительно отвергал назойливые предложения отказаться от Рима и поселиться в Париже, в архиепископском дворце, с ежегодным содержанием в два миллиона франков. Единственной льготой, которой пожелал воспользоваться гордый старец, было позволение беспрепятственно покидать свои комнаты для того, чтобы служить обедню в расположенной рядом часовне. Всякий раз когда папа проходил через комнату, где находились караульные гренадеры, он протягивал к ним руки и благословлял их, что было большим облегчением и утешением для смущенного Рику.