Между тем упрямство Пия VII, не желавшего утверждать назначенных Наполеоном французских епископов, повлекло за собой новые стеснения для узника. Однажды утром гренадеры получили указание ни под каким видом не выпускать папу из его комнат. На беду, в этот день караул нес именно Рику, свято чтивший в папе наместника Христова. В назначенный час Пий VII по обыкновению появился из своих комнат, чтобы идти в часовню. Рику, в смятении ждавший этдй минуты и успевший помолиться всем святым, которых он знал, загородил папе дорогу и объявил о полученном им приказе. Пий VII в удивлении остановился, молча рассматривая бедного Рику. Сопровождавшие папу священники попытались усовестить дерзкого караульного, наперебой толкуя ему о том, какой грех, какое проклятие он навлекал на себя, препятствуя его святейшеству, верховному владыке Церкви, служить обедню… Но Рику не слушал их, с немой мольбой вглядываясь в строго изучавшие его глаза Пия VII.
Наконец мантия папы шевельнулась — он сделал шаг.
— Au nom de l'empereur! [163] — закричал Рику и направил штык прямо на святого отца.
Пий VII с нескрываемым удивлением посмотрел на кончик штыка, слегка дрожавший у его груди, и повернул назад.
В скором времени развод с Жозефиной и намеченный брак с австрийской эрцгерцогиней принудили Наполеона вновь искать благоволения Римской церкви. Все сторогости относительно Пия VII были отменены, и он опять получил право служить обедню в часовне. И вот он снова ежедневно проходил мерными тихими шагами мимо караульных солдат, раздавая свое благословение — всем, кроме несчастного Рику, на которого с тех пор всегда смотрел суровым взглядом и поворачивался к нему спиной в то время, когда протягивал к другим благословляющие руки.
Вот какую страшную историю поведал мне старый наполеоновский гроньяр. «А между тем, — с отчаянием в голосе заключил он, — я ведь не мог действовать иначе, я получил приказание, я должен был повиноваться императору…» Тут глаза его загорелись, и он добавил: «А ради его приказания, да простит мне Бог, я бы проткнул штыком кого угодно!..»
Я постарался, как мог, уверить его, что вся ответственность за этот грех лежит на императоре, в чем, однако, для него нет никакой опасности, так как ни один черт в аду не посмеет поднять руку на Наполеона.
Рику охотно согласился со мной.
Встревожен мертвых сон — могу ли спать?
Тираны давят мир — я ль уступлю?
Созрела жатва — мне ли медлить жать?
На ложе — колкий терн; я не дремлю;
В моих ушах, что день, поет труба,
Ей вторит сердце...[164]
Байрон
О Константине Лугине русские летописи минувшего века сообщают немногое. Мимолетной тенью скользнул он по страницам мемуаров, его бледный силуэт едва различим в ряду славных героев 1812 года. Он был храбр той нерусской храбростью, которой Лермонтов наделил одного из своих персонажей. Под Смоленском, в дни отступления, Лугин в своем белом кавалергардском колете и в каске ходил на линию огня, словно рядовой, перестреливаться с французами из ружья, которое нес за ним его слуга. Выстрелы его были метки, так по крайней мере он уверял полковых офицеров, своих товарищей. Подобно Фигнеру, он мечтал убить Наполеона, и однажды прочитал Н.Н. Муравьеву заготовленное им письмо на имя главнокомандующего, в котором, изъявляя желание принести себя в жертву отечеству, просил, чтобы его послали парламентером к Наполеону; Лугин клялся, что, подавая бумаги императору французов, всадит ему в бок кинжал. В подтверждение своих слов он даже показал своему слушателю кривой кинжал, хранившийся у него под изголовьем. «Лугин точно бы сделал это, если б его послали, — пишет Муравьев, — но, думаю, не из любви к отечеству, а с целью приобрести историческую известность. Мы скоро с места тронулись, и намерение его осталось без последствий…»
Во время заграничного похода имя Лугина не раз встречается в списках отличившихся при Бауцене, Дрездене, Лейпциге, Арси-сюр-Об. В официальном донесении о знаменитом сражении 25 марта 1814 года у Фер-Шампенуаза, где 4300 национальных гвардейцев совершили беспримерный семимильный марш, осылаемые картечью, отбиваясь сначала от пяти, потом от десяти и, наконец, от двадцати тысяч всадников русской и прусской конной гвардии, говорится, что Лугин, находившийся в составе кирасирского полка, с которым генерал Депрерадович преградил отступление трем французским каре, возглавлял эскадрон кавалергардов, врезавшийся в бреши, пробитые артиллерией в живой стене одного из каре, и полностью изрубивший несчастных «сыновей Марии-Луизы» [165]. Все это происходило на глазах у императора Александра, порывавшегося лично возглавить эту атаку и удержанного на месте лишь благодаря неимоверным усилиям всего генерального штаба, единодушно умолявшего его воздержаться от этого шага. Таким образом чин полковника, пожалованный Лугину на другой день, может служить свидетельством того, как высоко оценил Александр подвиг, в котором Лугин в какой-то мере олицетворял воинскую доблесть самого императора.
Опубликованный недавно перевод «Записок» Этьена Антуана Роже восполняет досадное невнимание наших соотечественников к незаурядной личности Константина Лугина, позволяя если не глубже заглянуть е его душу, то по крайней мере лучше представить егс привычки, образ мыслей, манеру говорить, — то есть все то, что облекает биографический костяк плотью и кровью.
Автор этих мемуаров стоит того, чтобы предварительно сказать несколько слов о нем самом. Благополучно забытый ныне, а некогда весьма популярный во Франции и России драматург, романист и журналист, Роже впервые увидел русских в 1814 году, в Париже. Семнадцатилетний юноша, пылкий и легкомысленный, быстро сошелся с недавними врагами. «В Париже, — пишет он, — быстро привыкают ко всякому новому положению, как бы противоположно оно ни было прежнему. Не прошло недели, как все уже примирились с присутствием победителей». В его доме на улице Се-рютти поселилось несколько русских офицеров, которые вели себя с Роже запросто, легко допустив в свой круг. «Казалось, они вошли в Париж не как победители, но просто съехались случайно, из любопытства, из простого желания пожить всем вместе», — с восхищением вспоминает Роже свои беседы с ними. Совместные прогулки и посещения театров еще более сблизили его с постояльцами. Не прошло и двух недель их знакомства, как один из офицеров, капитан Шипов, предложил Роже ехать вместе с ним в Россию.
— Но что же я буду делать в России? — спросил Роже.
— Что умеете.
— Увы! Я ни на что не способен.
Тогда Шипов предложил ему вступить в русскую армию.
— Поднять оружие против своего отечества? — возмутился Роже.
— У нас теперь мир, — напомнил ему капитан.
Соблазн был велик: далекая Россия, представленная здесь, в Париже, столь блестящим обществом гвардейских офицеров, казалась Роже сказочной страной, где ему в полной мере удастся проявить свои таланты, в наличии которых он нисколько не сомневался. Он согласился на предложение Шипова. О нем замолвили слово перед великим князем Константином Павловичем, питавшим слабость к французам, и дело быстро сладилось. В конце мая подпрапорщик Измайловского полка Этьен Антуан Роже покинул Париж вместе с русской армией.
Ни в дороге, ни в Петербурге ему не пришлось думать о том, как обеспечить свое существование. «Так как капитан мой еще до отъезда из Франции взял меня на свое попечение, то мне не приходилось беспокоиться, — простодушно признается он. — Прислуга его заботилась об устройстве жизни и о доставлении материальных удобств: постель моя всегда была готова, прибор стоял на столе, платье вычищено, и все это делалось без моего ведома: я пользовался вполне гостеприимством хозяина». Несмотря на все это, Роже, не смущаясь, выдавал себя за состоятельного человека. Ядовитый Ф.Ф. Вигель, близко знавший его в Петербурге, вспоминал позднее: «Это был малый очень добрый, но вооруженный чудесным бесстыдством; он, не краснея, говорил о великих своих имуществах во Франции…»
Оставив в стороне российские впечатления Роже, перейдем сразу к тому месту его «Записок», которое представляет для нас главный интерес, — к его знакомству с Лугиным. Их встреча произошла в 1815 году в Вильне, в период Ста дней Наполеона. Вот что пишет Роже:
"…Гвардия остановилась в Вильне. На другой день после нашего прихода туда я встретился у самого дома, где нам была отведена квартира, с одним из моих со. отечествеников, графом Эдуардом Шуазелем. Он шел навестить знакомого русского офицера, раненного и; дуэли, который жил в том же доме. Мы обменялись несколькими словами; на обратном пути он зашел ко мне и попросил иногда навещать его раненого товарища, для которого, по его словам, скука была хуже всякой болезни.
Так началось мое знакомство с Лугиным, скоро обратившееся в дружбу. Лугин был известен за чрезвы. чайно остроумного и оригинального человека. Тонкие остроты его отличались смелостью и подчас цинизмом, но ему все сходило с рук. Смелый на слова, он не струсил и перед делом. Он был одним из инсургентов Боливара и кончил свои дни в Новой Гренаде. Это был человек замечательный во всех отношениях и о нем стоит рассказать.