— Название найдено: «Русский в 1815 году»! — воскликнул Лугин сразу после окончания моей декламации.
— Если так, то я слагаю с себя всякую ответственность.
— Как! Вы не знаете, что сказал о нас Наполеон: не созрели, а уже сгнили. Мы — ублюдки Екатерины II.
— Которую Вольтер называл Екатериной Великой, полковник!
— Великой! А дальше что? Вольтер был льстец, прочитайте хотя бы его переписку с Фридрихом Великим или с той же Екатериной.
Он взял несколько аккордов, сделал прелюдию и перешел в какой-то мотив. В игре его была замечательная твердость и быстрота.
— Вы музыкант, не отрицайте этого!
— Ну да! Я играю все равно как птицы поют. Один раз при мне учитель музыки давал урок сеетре моей. Я послушал, посмотрел… Когда урок кончился, я все знал, что было нужно. Сначала я играл по слуху, потом, вместо того чтобы повторять чужие мысли и напевы, я стал передавать в своих мелодиях собственные мысли и чувства. Под моими пальцами послушный инструмент выражает все, что я захочу: мои мечты, мое горе, мою радость. Он и плачет, и смеется за меня. Я бы мог назвать ваш романс «Разочарованный Константин», но не решаюсь из скромности.
Так прошло несколько дней. Лугин выздоравливал, но объявленный по случаю вторичного отречения Наполеона обратный поход в Петербург разлучил нас преждевременно.
— До свидания! — сказал он на прощанье. — Я никогда не забуду, что выздоровел благодаря вам.
— А я буду помнить, что не захворал благодаря вам.
Вернувшись в Петербург, я скоро очутился в затруднительном положении, заставившем меня острее почувствовать свое одиночество. С тех пор как я расстался со своим капитаном Шиповым, я получил от него только одно письмо, заботливое и дружеское. Теперь я получил второе, многословное и грустное, очевидно написанное под впечатлением печальных обстоятельств, не допускавших никакого выбора. Бедный мой капитан Шипов! Как он должен был страдать! Ему, вероятно, было легче принять решение, изменившее всю его жизнь, чем написать письмо такого содержания. Он писал, что денежные дела его, по недобросовестности лиц, заведовавших ими, пришли в такой беспорядок, что ему невозможно более оставаться в гвардии, особенно теперь, когда с заключением мира уничтожились надежды на скорое повышение, и что ему выгоднее перейти в армию с чином полковника, так как через несколько лет он сможет снова поступить в гвардию с тем же чином; жить же в Петербурге ему было тяжело, поэтому он не колеблясь должен поступить так, как велит благоразумие. Потом он говорил обо мне, о моем положении, в случае если бы я вздумал продолжить военную службу. Он дарил мне нашу мебель, своих лошадей, сани и дрожки, советуя все это продать как ненужное. Он прибавлял, что у него осталась часть принадлежащей мне суммы денег и что он немедленно ее вышлет. В заключение он советовал, если мне не удастся устроиться так, как бы мне хотелось, уехать обратно во Францию, а на время, проведенное вне отечества, смотреть как на заграничное путешествие.
Это письмо, показывавшее всю честность, благородство и великодушие человека, считавшего себя ответственным за мой сумасбродный поступок, возбудило во мне чувство благодарности к моему другу.
Однако мне приходилось выпутываться самому. Я чувствовал себя одиноким, но не пал духом, хотя прежнего спокойствия и уверенности у меня уже не было. При всем этом воспоминание о Лугине не покидало меня; чем более видел я людей, тем более начинал ценить его оригинальность и зрелость мысли. В разлуке его влияние, подкрепляемое собственными размышлениями, получило еще большую силу. С величайшим нетерпением ожидал я его приезда, расспрашивал всех и каждого, и никто не мог мне ничего сказать. Наконец я узнал, что он в Петербурге, и тотчас же бросился к нему.
— Ну и отлично, — сказал он, выслушав краткий рассказ о моих затруднениях, — вот вы и свободны! Капитан ваш умно поступил, сбросив с себя цепи, приковывавшие его ко двору. Должно быть, и я скоро сделаю то же самое.
— Вы? Кавалергардский полковник! Вы откажетесь от всех выгод, ожидающих вас на службе?
— Очень выгодно разоряться на лошадей и на подобные тому вещи! Еще если б я мог разоряться! Но у меня отец находит возможность все более и более урезывать назначенное им же содержание. Я денно и нощно проклинаю мое положение…
— Действительно, вы иногда бываете задумчивы.
— Поневоле задумаешься, мой милый! Меня держат впроголодь. Вы, вероятно, заметили, как я похудел?
— Да, я нахожу, что вы бледны.
— Бледен! Вам, должно быть, слов жалко. Придумайте что-нибудь посильнее. На пиру жизни меня угощают квасом.
— Говорят, от него толстеют…
— Дураки одни, да те и от скуки толстеют. Квас возбуждает сильнейшее желание сделаться отшельником.
— Вы еще не дожили до таких лет.
— Черти только в молодости и бывают набожны. Мне нужны уединение и пустыня. Знаете ли, что мне иногда приходит в голову? Хорошо бы было отправиться в Южную Америку к взбунтовавшимся молодцам… Вы француз, следовательно, должны знать, что бунт — священнейшая обязанность каждого.
— Вам, стало быть, желательно, чтобы вас повесили на счет испанского короля?
— Ну, довольно об этом. Вам нужна помощь, то есть добрый совет; вы обратились как раз но адресу. Что же вы намереваетесь делать теперь, если намереваетесь что-нибудь делать вообще?
— А что вы мне посоветуете?
— Да я вам советовал бы ничего не делать: это безопаснее…
— Я не могу ничего не делать.
— Вы можете ждать. У вас есть мебель… Я знаю, чего стоит мебель в казармах: за нее дадут гроши… Еще у вас пара лошадей… Каковы они?
— Они пожирают пространство — хорошенькие, серые, породистые малороссийские лошадки.
— Тем хуже: если они на что-нибудь годны, то за них ничего не дадут… А экипажи?
— Имеют то достоинство, что целы.
— Что ж, в сумме получится довольно, чтоб заплатить за хороший завтрак! Разделайтесь поскорее с обломками роскоши и приходите всякий день завтракать ко мне. Но предупреждаю вас — мой повар из спартанцев.
План этот мне понравился, тем более что я уже начинал считать независимость первым условием счастья. Прежде всего я написал капитану, чтобы снять с него ответственность за свою судьбу и поблагодарить за дружбу. Затем я принялся за продажу моего скудного имущества. Благодаря посредничеству моих друзей мне удалось выручить больше, чем я предполагал. На эту сумму я мог спокойно прожить некоторое время, конечно не позволяя себе ничего лишнего. Один француз, живший на Малой Морской, уступил мне за небольшую цену две комнаты. Военной службой я совсем не занимался и даже почти уже решился при первой возможности выйти в отставку. Зиму 1816 года я провел в обществе Лугина, который не переставал поражать меня своей оригинальностью и искренностью. Его огненная фантазия, стремившаяся за пределы существующего, неудержимо увлекала и меня в мир призраков, к цветущим берегам неведомой Южной Америки, о которой мой друг заговаривал все чаще.
Способности его были блестящи и разнообразны: он был поэт и музыкант и в то же время реформатор, политэконом, государственный человек, изучивший социальные вопросы, знакомый со всеми истинами, со всеми заблуждениями. Таков был этот необыкновенный человек.
Между тем его денежные дела шли все хуже и хуже; к материальным затруднениям прибавились семейные неурядицы из-за постоянных ссор с отцом. Однажды, после одной такой ссоры, я зашел к нему; он сидел за фортепьяно и играл с обычным brio [166].
— Здравствуйте, — сказал я, подходя, чтобы разглядеть выражение его лица.
Оно было спокойно; пальцы делали свое дело. Он кивнул мне, не прекращая игры.
— Что это такое? — спросил я.
— Арагонский болеро. Должно быть, я когда-нибудь слышал этот мотив, и теперь он пришел мне на память.
— Нет, вы обманываете меня — это ваше собственное произведение.
— Очень может быть.
Он доиграл до конца, взял три заключительных аккорда и потом спокойно подошел ко мне поздороваться. На столе лежала книга.
— Полезная это книга, — заметил он, подавая ее мне.
Я взглянул на название: это была испанская грамматика.
На мой вопрос, чем закончился его разговор с отцом, Лугин отвечал, что он нашел наконец способ договориться со стариком. Он предложил отцу план — «отличную спекуляцию», по словам самого Лугина. Суть этого плана заключалась в том, что отец обязался уплатить все его долги и выдать ему пять тысяч рублей с тем, чтобы Лугин мог выйти в отставку и распоряжаться своей свободой по своему усмотрению, ничего более не прося у отца.
— Вы в отставку? — в изумлении воскликнул я. — Кавалергардский полковник!
— Как же я могу служить в кавалергардах с моим ничтожным доходом? Итак, я выхожу в отставку, отправляюсь в Южную Америку и поступаю в ряды тамошних молодцов, которые теперь бунтуют. Таким образом я доказываю свою независимость и ничем не рискую, кроме жизни… Вот моя просьба об отставке, только что испеченная: еще чернила не успели высохнуть! В ней моя будущность, моя свобода. По-испански свобода — libertade.