В особенности была торовата на доносы природа подьячих во всем тогдашнем русском царстве, начиная от Белокаменной и кончая самыми отдаленными окраинами.
Жили в Астрахани двое подьячих, старинные друзья, всегда безобидно делившие между собою радости и горе. Но вот пробежала между ними черная кошка, и один из них тотчас же подал местному губернатору, Артемию Петровичу Волынскому, извет на бывшего друга в сочинении поносительных писем о чести государевой. Артемий Петрович заковал доносчика и обвиняемого, опечатал все бумаги последнего и отправил обоих арестантов с бумагами в Москву к Ивану Федоровичу Ромодановскому.
У обвиняемого, действительно, нашлось какое-то заклинательное письмо странного содержания:
«Лежит дорога, через ту дорогу лежит колода, по той колоде идет сам сатана, несет кулек песку да ушат воды; песком ружье заряжает, водою ружье замыкает, как в ухе сера кипит, как в ружье порох кипит, так бы сберегатель мой навсегда добр был, а монарх наш царь Петр буди проклят, буди проклят, буди проклят».
Обвиняемый на пытке отозвался, будто письмо это нашел года три назад, в огороде какого-то зарайского купца.
Кляузная природа подьячих рельефно выказалась еще в одном замечательном процессе того времени. Четыре месяца спустя после смерти царевича подьячий камер-коллегии, какой-то Александр Березкин, представил Петру Андреевичу Толстому извет такого содержания:
«Ехал я летом 1718 года с Москвы в С.-Петербург с казенными письмами, и из Новгорода отправлен был водою. На судне со мною находился какой-то человек, называвший себя денщиком светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова. В разговоре я сказал денщику: «Явно как Господь сохранил от злоумышленников и от смущения и от междоусобного смятения, но слава Богу, что царскому величеству известно учинилось, о чем манифест царевича Алексея Петровича повествует во весь народ, за что лишен наследства, а наследником быть царевичу Петру Петровичу».
Денщик на это отвечал: «По которых месте государь жив, а ежели умрет, то-де быть другим».
Полтора года искали этого денщика светлейшего князя Александра Даниловича и, наконец, нашли, важного преступника в Киеве, в курьере князя Дмитрия Михайловича Голицына, Антон Наковалкин.
На допросе Наковалкин показал, что он действительно дорогою в пьянстве говорил Березкину, но совсем иные речи: «Ныне при царском величестве, — будто бы говорил он, — все под страхом и может-де быть твердо, покамест его царское величество здравствует, а ежели каков грех учинится и его царского величества не станет, то может быть, что все не под таким будут страхом, как ныне при его величестве, для того, что может-де быть, что он, государь-царевич Петр Петрович, будет не таким, что отец его, его величество».
За такие предерзостные речи курьер Наковалкин отделался неимоверно дешево — батогами; вероятно, благодаря сильному влиянию князя Дмитрия Михайловича.
* * *
О подробности смерти царевича Алексея Петровича наши официальные документы упорно молчат, ограничиваясь выражением «преставился» или «переселился в жизнь вечную»; но зато сохранилось не мало частных, напечатанных и рукописных записок того времени, совершенно противоречащих друг другу. В одних записках смерть царевича объясняется растворением жил, в других — казнею самим отцом секирою или топором, в третьих — задушением, в четвертых — отравлением. Особенно из них интересны два рассказа: какого-то иностранца Генриха Брюса и нашего русского Александра Румянцева — противоречащих друг другу, но до того замечательных по мелочной подробности описания ужасного дела, что нельзя отказаться от удовольствия привести их подлинником.
В записке Генриха Брюса[23] говорится: «В следующий день (после объявления смертного приговора царевичу) царь, сопровождаемый сенаторами и епископами, явился в крепости, в том каземате, где содержался царевич Вскоре вышел оттуда маршал Вейде и приказал мне (Генриху Брюсу), служившему будто бы адъютантом у генерала Вейде, сходить к аптекарю Беру, жившему вблизи, объявить ему, чтобы заказанное питье было крепко, потому что царевич очень болен. Услышав от меня такое приказание, Вер побледнел, затрепетал и был в большом замешательстве. Я так удивился, что спросил его: «Что с ним сделалось?» Он ничего не мог отвечать. Между тем пришел сам маршал, почти в таком же состоянии, как и аптекарь, и объяснил, что надобно поспешить, потому что царевич очень болен от удара паралича. Аптекарь вручил ему серебряный стакан с крышкою, который маршал сам понес к царевичу и всю дорогу шатался, как пьяный.
Через полчаса царь удалился со всеми провожавшими его особами: лица у них были очень печальны. Маршал приказал мне быть в комнатах царевича и, в случае какой-нибудь перемены, немедленно его уведомить. Тут же находились два врача, два хирурга и караульный офицер: с ними я обедал за столом, приготовленным для царевича. Врачи были немедленно позваны к царевичу: он был в конвульсиях, и после жестоких страданий, около 5 часов пополудни, скончался. Я тотчас дал знать о том маршалу, который в ту же минуту донес царю. По царскому повелению внутренности из трупа были вынуты; после того тело положено в гроб, обитый черным бархатом».
По рассказу же Александра Румянцева, изложенном в известном письме его, сохранившемся у многих в рукописи, какому-то Дмитрию Ивановичу Титову, 27 июля 1718 года, смерть царевича произведена была задушением, по приказу царя, для избежания публичной казни, Петром Андреевичем Толстым, Иваном Ивановичем Бутурлиным, Андреем Ивановичем Ушаковым и им, Румянцевым.
«А как пришли мы в великие сени (перед камерой царевича), то стоящего тут часового Ушаков, яко от дежурства начальник дворцовые стражи, отойти к наружным дверям приказал, яко бы стук оружия недужному царевичу беспокойство творя, вредоносен быть может. Затем Толстой пошел в упокой, где спали его, царевича, постельничий да гардеробный да кухонный мастер, и тех от сна возбудив, велел не мешкатно от крепостного караула трех солдат во двор послать и всех челядинцев с тем солдатами, яко бы к допросу, в коллегию отправить, где тайно повелел под стражею задержать. Итак, во всем доме осталось лишь нас четверо да единый царевич, и той спящий, ибо все сие сделалось с великим опасательством, да его безвременно не разбудить.
Тогда мы слишком возможно, тихо перешли темные упокой и с таким же предостережением дверь опочивальни царевичевой отверзли, яко мало была освещена от лампады, пред образами горящей. И нашли мы царевича спящего, разметавши одежды, яко бы от некоего сонного страшного видения, да еще по времени стонуща; бе бо и в правду недужен вельми, так что и святого причастия того дня, вечером, по выслушании приговора, сподобился из страха, да не умрет, не покаявшись в грехах; с той поры его здравие далеко лучше стало, и по словам лекарей, к совершенному оздравлению надежду крепкую подавал. И не хотяще никто из нас его мирного покоя нарушати, промеж собою сидяще говорили: не лучше ли де его во сне смерти предати и тем от лютого мучения избавити? Обаче совесть на душу налегла, да не умрет без молитвы. Сие мыслив и укрепясь силами, Толстой его, царевича, тихо толкнул, сказав: «Ваше царское высочество! восстаните!» Он же, открыв очеса и недоумевая, что сие есть, седе на ложнице и смотряще на нас, ничего же от замешательства не вопрошая. Тогда Толстой, приступив к нему поближе, сказал: «Государь-царевич! По суду знатнейших людей земли Русской, ты приговорен к смертной казни, за многие измены государю-родителю твоему и отечеству. Се мы, по его царского величества указу, пришли к тебе тот суд исполнити; того ради молитвою и покаянием приготовься к твоему исходу, ибо время жизни твоей уже близ есть к концу своему». Едва царевич сие услышал, как вопль великий поднял, призывая к себе на помощь; но, из этого успеха не возымев, нача горько плакаться и глаголя: «Горе мне, бедному, горе мне, от царские крови рожденному! Не лучше ли мне родитися от последнейшего подданного!» Тогда Толстой, утешая царевича, сказал: «Государь, яко отец, простил все прегрешения и будет молиться о душе твоей, но яко государь-монарх, он измен твоих и клятвы нарушения простить не мог, боясь да в некое злоключение отечество свое повергнет через то; того для отвергли вопли и слезы, единых баб свойство, прийми удел твой, яко же подобает мужу царские крови и сотвори последнюю молитву об отпущении грехов своих!» Но царевич того не слушал, а плакал и хулил его царское величество, нарекая детоубийцею. А как увидали, что царевич молиться не хочет, то, взяв его под руки, поставили на колени, и один из нас, кто же именно, от страха не помню, говорить за ним начал: «Господи, в руци твои предаю дух мой!» Он же, не говоря того, руками и ногами прямися и вырваться хотяще. Той же мною, яко Бутурлин, рек: «Господи! Упокой душу раба твоего Алексея в селении праведных, презирая прегрешения его, яко человеколюбец!» И с сим словом царевича на ложницу спиною повалили и, взяв от возглавья два пуховика, главу его накрыли, пригнетая, дондеже движение рук и ног утихли и сердце биться перестало, что сделалося скоро, ради его тогдашней немощи; и что он тогда говорил, того никто разобрать не мог, ибо от страха близкия смерти ему разума помрачение сталося. А как то совершилося, мы паки уложили тело царевича, яко бы спящего и, помолився Богу о душе, тихо вышли. Я с Ушаковым близ дома остались, да кто-либо из сторонних туда не войдет; Бутурлин же да Толстой к царю с донесением о кончине царевичевой поехали».